Адольф - Бенжамен Констан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как только между двумя любящими сердцами возникает тайна, как только одно из них решается скрыть от другого хотя бы одну мысль — очарование исчезает, счастье более не существует. Вспышку гнева, несправедливость, даже мимолетную измену можно искупить, все это поправимо; но притворство вносит в любовь нечто чуждое ей, и это искажает и позорит ее в собственных глазах.
По странной непоследовательности я, с негодованием отвергая малейший намек, бросавший тень на Элленору, сам своими разговорами в свете способствовал дурным суждениям о ней. Я покорился ее воле, но возненавидел господство женщин. Я постоянно страстно обличал их слабости, их требовательность, деспотизм их чувств. Я объявлял себя сторонником самых строгих правил и — тот самый человек, который не мог устоять против единой слезы, который уступал безмолвной скорби и в разлуке терзался картиной страдания, им причиненного, — во всех своих речах обнаруживал презрение и неумолимость. Все те похвалы, которые непосредственно относились к Элленоре, не могли уничтожить впечатления, производимого такими разговорами. Меня ненавидели, ее жалели, но не уважали. Ее упрекали в том, что она не сумела внушить своему любовнику большей почтительности к ее полу и большего уважения к сердечным влечениям.
Некий господин, часто бывавший у Элленоры и со времени ее разрыва с графом П. изъявлявший ей самое пылкое чувство, своими нескромными домогательствами вынудил ее отказать ему от дома, после чего он позволил себе на ее счет оскорбительные насмешки, снести которые я не мог. Мы дрались; я тяжело ранил его и сам был ранен. Не могу описать смятения, ужаса, признательности и любви, выразившихся в чертах Элленоры, когда она увидела меня после этого происшествия. Вопреки моей воле она поселилась у меня; она не оставляла меня ни на минуту до полного моего выздоровления. Днем она читала мне вслух, ночи едва ли не напролет бодрствовала возле меня; она следила за малейшими моими движениями, предупреждала каждое мое желание. Чуткая доброта Элленоры изощряла ее способности и удваивала ее силы. Она постоянно твердила мне, что не пережила бы меня. Я был исполнен признательности, терзаем раскаянием. Я жаждал ощутить в себе чувство, которое вознаградило бы привязанность столь постоянную и столь нежную; я призывал себе на помощь воспоминания, воображение, чувство долга и даже рассудок — тщетные усилия! Затруднительность нашего положения, уверенность в том, что будущее должно нас разлучить, быть может и какое-то безотчетное возмущение против оков, которых я не мог разбить, — все это истязало мое сердце. Я упрекал себя в той неблагодарности, которую силился скрыть от нее. Я огорчался, когда она явно сомневалась в любви, столь ей необходимой, но огорчался ничуть не меньше, когда она по видимости верила ей. Я сознавал, что она лучше меня; я презирал себя за то, что недостоин ее. Жестокое несчастье не внушать любовь, когда сам любишь; но еще ужаснее — быть страстно любимым, когда сам перестал любить. Свою жизнь, которую я совсем недавно подверг смертельной опасности ради Элленоры, я тысячу раз отдал бы ради того, чтобы она была счастлива без меня.
Шесть месяцев, дарованные мне отцом, истекли; нужно было решиться уехать. Элленора не противилась моему отъезду, даже не пыталась его отсрочить; но она взяла с меня слово, что через два месяца я либо возвращусь к ней, либо позволю ей приехать ко мне, — я торжественно поклялся ей в этом. Какого только обязательства я не взял бы на себя в минуту, когда видел, что она борется сама с собой, и сдерживает свою скорбь? Она могла бы потребовать от меня, чтобы я остался с ней; в глубине души я сознавал, что не в силах был бы восстать против ее слез. Я был признателен ей за то, что она не прибегла к своей власти; мне казалось, что она стала мне дороже благодаря этому. Вдобавок я сам испытывал живейшее сожаление, расставаясь с существом, беззаветно преданным мне. Есть нечто сокровенное в длительных связях! Неведомо для нас они становятся неотъемлемой частью нашего бытия! На расстоянии мы спокойно, твердо решаем порвать их; нам мнится, что мы с нетерпением ждем дня, который назначили себе для разрыва, — но когда этот день настает, нас проницает ужас; и таковы причуды жалкого нашего сердца, что мы жестоко страдаем, покидая тех, возле кого пребывали без радости.
Во время нашей разлуки я часто писал Элленоре. — Страх огорчить ее моими письмами боролся во мне с желанием изъявлять ей лишь то чувство, которое я подлинно испытывал. Мне хотелось, чтобы она угадала все, что происходило в моем сердце, но, угадав, не опечалилась этим. Я радовался, когда мне удавалось словами «привязанность», «дружба», «преданность» заменить слово «любовь»; но вдруг мне представлялась бедняжка Элленора, тоскующая, одинокая, находящая отраду только в моих письмах, — и в конце двух холодных, тщательно продуманных страниц я торопливо приписывал несколько страстных или нежных фраз, способных снова ее обмануть. Таким образом, никогда не изъясняясь так полно, чтобы ее удовлетворить, я всегда говорил достаточно, чтобы ввести ее в заблуждение. Странный вид лживости, самый успех которой обращался против меня, длил мое страдание и был непереносим мне.
Я тревожно вел счет быстро уходившим дням, часам; мысленно стремясь замедлить ход времени, я трепетал при мысли, что срок исполнения моей клятвы близится. Я не мог измыслить никакой причины уехать. Не мог найти никакого предлога, пользуясь которым Элленора могла бы поселиться в одном со мной городе. Быть может, говоря чистосердечно, я и не желал этого. Я сравнивал свою независимую и спокойную жизнь с той неровной, полной беспокойства и терзаний жизнью, на которую меня обрекала ее страсть. Мне было так приятно чувствовать себя свободным, уходить, приходить, отлучаться, возвращаться, зная, что это никого не касается! Никем не замечаемый, я, можно сказать, отдыхал от треволнений, связанных с ее любовью.
Я не смел, однако, дать Элленоре повод заподозрить меня в желании отказаться от наших планов. Из моих писем она заключила, что мне было бы трудно оставить отца; она написала мне, что ввиду этого начинает готовиться к отъезду. Я долгое время не возражал против ее решения, не сообщал ей ничего определенного по этому поводу. Я поспешно отвечал, что всегда буду рад видеть, затем добавлял — сделать ее счастливой: жалкие недомолвки, запутанные речи, туманность которых заставляла меня страдать, но написать яснее мне было страшно! Наконец я решился говорить с ней откровенно; я сказал себе, что обязан это сделать; стараясь победить свою слабость, я обратился к своей совести; мыслью о покое Элленоры я закалял себя для зрелища ее скорби. Я крупными шагами ходил по комнате, вслух произнося все то, что намерен был написать ей. Но едва я набросал несколько строк, как мое настроение изменилось; я стал судить о своих словах уже не по тому смыслу, который я хотел им придать, но по тому действию, которое они неминуемо должны были произвести, и, повинуясь некоей сверхъестественной силе, которая, как бы вопреки мне самому, водила моей рукой, я ограничился тем, что посоветовал ей на несколько месяцев отложить свой приезд. Я не высказал того, что думал. В моем письме не было и следа искренности. Приведенные мною доводы не были убедительны, потому что суть была не в них.
Ответ Элленоры был гневен; она возмущалась моим нежеланием увидеться с ней. Чего она просила? Возможности безвестно жить подле меня. Чем могло угрожать мне ее присутствие в сокрытом от всех прибежище, посреди большого города, где никто ее не знал? Ради меня она принесла в жертву все — состояние, детей, доброе имя; единственным возмещением, на которое она притязала за все эти жертвы, было ждать меня, подобно смиренной рабыне, проводить со мной несколько минут в сутки, наслаждаться теми мгновениями, которые я мог бы ей уделить. Она покорно согласилась на двухмесячную разлуку не потому, чтобы эта разлука представлялась ей необходимой, а потому, что я, видимо, желал этого; и теперь, когда она, мучительно отсчитывая день за днем, дождалась срока, который я сам назначил, — я предлагаю ей снова претерпеть эту длительную пытку! Она могла ошибиться, могла отдать свою жизнь человеку жестокому и черствому; я волен распоряжаться своими поступками, но не волен заставить ее страдать — ее, покинутую тем, ради кого она всем пожертвовала.
Вскоре после того как я получил письмо, Элленора приехала; она известила меня о своем приезде. Я отправился к ней с твердым намерением выказать живейшую радость; мне не терпелось успокоить ее сердце и, пусть хоть ненадолго, дать ей счастье и покой. Но она была глубоко оскорблена; она смотрела на меня с недоверием, — она вскоре распознала мою принужденность своими упреками она уязвляла мою гордость; она оскорбительно отзывалась о моих нравственных устоях; она изобразила меня столь жалким в моей слабости, что; я стал возмущаться ею еще сильнее, чем самим собою! Нас обуяла безумная ярость; всякие условности были отброшены, всякая бережность — забыта. Казалось, фурии натравляли нас друг на друга. Мы взаимно попрекали себя всем тем, что измыслила против нас самая лютая ненависть, и два несчастных существа, которые одни во всем мире познали друг друга, одни лишь могли друг друга понять, оценить и утешить, — казались лютыми врагами, с остервенением обоюдно себя терзавшими.