Адольф - Бенжамен Констан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Душа моя, истомленная этими горькими чувствами, вдруг стала искать отдохновения в чувствах совершенно противоположных. Из нескольких слов, как бы случайно оброненных бароном Т. о возможности союза благостного и безмятежного, в моем воображении возник идеал подруги жизни. Я стал размышлять о покое, уважении, даже свободе, которые мне даровала бы такая судьба; ведь те узы, которые я влачил уже так давно, держали меня в зависимости во сто крат более тягостной, нежели та, которую наложил бы союз признанный и законный. Я воображал себе радость моего отца; мне страстно захотелось вернуться в мое отечество и занять в обществе равных мне людей то место, на которое я имел право; я представлял себе, как своей строгой, безупречной жизнью опровергну все суждения, вынесенные обо мне холодным, вздорным злословием, опровергну все те упреки, которыми меня осыпала Элленора. «Она беспрерывно, — говорил я себе, — обвиняет меня в том, что я жесток, неблагодарен, безжалостен. О! Если б небо даровало мне подругу, которую светские приличия позволили бы мне признать, которую отец мой, не краснея, мог бы назвать своей дочерью, я был бы еще несравненно более счастлив сознанием, что дарую ей счастье! Чувствительность, которую во мне отрицают, потому что она стеснена и оскорблена; чувствительность, обнаруживать которую мое сердце отказывается, потому что этого требуют повелительно, с раздражением и угрозами, — как сладостно мне было бы предаваться ей с любимым существом, спутником моим в жизни упорядоченной и внушающей уважение! Чего только я не сделал ради Элленоры! Ради нее я покинул родину и семью; ради нее опечалил сердце старика отца, который все еще тоскует в разлуке со мной; ради нее живу в этом краю, где так быстро, без славы, без чести и без радости, уходит от меня моя одинокая молодость: но все эти жертвы, принесенные без веления долга и без любви, не показывают ли, на что меня способны вдохновить любовь и долг? Если меня так страшит скорбь женщины, властвующей надо мной только своей скорбью, то как заботливо я ограждал бы от всякой печали, от всяких невзгод ту, которой я мог бы себя посвятить открыто, безраздельно, не терзаясь раскаянием! Как это меня преобразило бы! Как легко я избавился бы от желчности, которую теперь мне вменяют в тяжкую вину, потому что источник ее никому не ведом! Как был бы я признателен небу и благожелателен к людям!»
Так я говорил; глаза мои увлажнялись слезами; тысячи воспоминаний бурными потоками хлынули в мою душу; мои отношения с Элленорой сделали все эти воспоминания ненавистными для меня. Все, что напоминало мне о детстве, о тех местах, где протекли мои младенческие годы, о товарищах моих первых игр, о престарелых родственниках, расточавших мне первые знаки внимания, — все это ранило меня и причиняло боль; самые привлекательные образы, самые естественные желания я был вынужден отгонять от себя, словно преступные. Напротив, подруга, которую для меня внезапно создало воображение, гармонировала со всеми этими образами и освящала все эти желания; она приобщалась ко всем моим обязанностям, всем моим удовольствиям, всем моим вкусам; она соединяла мою жизнь в настоящем с той порой моей молодости, когда надежда открывала передо мной обширное будущее, — порой, от которой Элленора отделила меня как бы пропастью. Самые маловажные подробности, самые незначительные предметы ожили в моей памяти: я снова видел древний замок, где некогда обитал вместе с отцом, окрестные леса, реку, струящуюся у стен замка, горы, окаймлявшие небосклон. Все эти картины представлялись так явственно, так были исполнены жизни, что вызывали во мне трепет, едва переносимый; и мое воображение ставило рядом с ними юное, невинное существо, придававшее им прелесть, одушевлявшее меня надеждой. Весь поглощенный этими мечтами, я бродил среди полей; по-прежнему ни на что не решаясь, не говоря себе, что нужно порвать с Элленорой, лишь смутно и неясно представляя себе действительность, я пребывал в состоянии человека, удрученного печалью, во сне плененного чудесным видением и предчувствующего, что это видение вскоре исчезнет. Вдруг я увидел перед собой замок Элленоры, вблизи которого очутился, сам того не заметив; я остановился, я свернул на другую дорогу: я был счастлив, что отдалил минуту, когда снова услышу ее голос.
День угасал, небо было безоблачно; поля мало-помалу пустели — сельские работы кончились, люди предоставили природу самой себе. Мысли мои постепенно приняли оттенок более суровый и более сдержанный. Ночной мрак, сгущавшийся с каждой минутой, царившее вокруг глубокое безмолвие, лишь изредка прерываемое дальними, неясными звуками, вызвали во мне на смену волнению чувство более спокойное и более возвышенное. Я обводил глазами туманный небосклон, пределов которого я уже не различал и который тем самым пробуждал во мне смутное ощущение бесконечности. Я давно уже не испытывал ничего подобного; всегда поглощенный размышлениями сугубо личными, привыкший сосредоточиваться только на своем положении, я стал неспособен мыслить обобщенно. Я был занят только Элленорой и самим собой: Элленора вызывала во мне лишь жалость, смешанную с утомлением; что до меня самого, я уже нимало себя не уважал. Я, можно сказать, умалил себя, замкнувшись в новом виде эгоизма — эгоизме унылом, озлобленном и приниженном; теперь я радовался тому, что возрождаюсь к мыслям иного порядка, что во мне ожила способность отрешаться от самого себя и предаваться отвлеченным размышлениям; казалось, душа моя воспряла от длительного, постыдного унижения.
Так протекла почти вся ночь. Я шел наугад; проходил по лесам, полям, деревням, где все было недвижно. Изредка я замечал тусклый свет, мерцавший в дальнем жилище и пробивавшийся сквозь мглу. «Там, — говорил я себе, — там, быть может, какой-нибудь несчастный терзается горем или борется со смертью, в непреложности которой повседневный опыт, по-видимому, все еще не убедил людей; это необъяснимая тайна, незыблемый рубеж, который не утешает и не умиротворяет нас, предмет постоянной беспечности и преходящего ужаса! И я так же, — продолжал я свою мысль, — я так же отдаю дань этой безрассудной непоследовательности! Я восстаю против жизни, словно этой жизни не суждено оборваться; я сею вокруг себя несчастье, чтобы отвоевать несколько жалких лет, которые время вскоре похитит у меня! О! Откажись от этих тщетных потуг! Радуйся, глядя, как бежит время, как уносятся дни твои, настигая друг друга; оставайся недвижен, будь равнодушным зрителем существования, уже наполовину истекшего; пусть завладеют им, пусть раздирают его в клочья — его ничем не продлить, так стоит ли препираться из-за него?»
Мысль о смерти всегда имела надо мной большую власть. Какие бы пылкие чувства меня ни волновали, этой мысли всегда было достаточно, чтобы тотчас меня успокоить; она и тут оказала на мою душу свое обычное действие — я стал думать об Элленоре с меньшей горечью. Все мое раздражение исчезло; впечатления минувшей безумной ночи оставили во мне лишь чувство беззлобное и почти спокойное: быть может, физическая усталость, овладевшая мною, способствовала этому умиротворению.
Забрезжил рассвет, я уже различал отдельные предметы.
Оказалось, что я нахожусь довольно далеко от поместья Элленоры. Я живо представил себе ее тревогу и ускорил шаг, насколько мне это позволяла усталость, чтобы поскорее вернуться к ней, как вдруг мне повстречался верховой, которого она послала разыскивать меня. Он сказал мне, что она со вчерашнего дня терзается мучительнейшими опасениями; что, побывав в Варшаве и объездив все окрестности, вернулась домой в неописуемом беспокойстве и что крестьяне ее деревень разосланы во все стороны на поиски. Этот рассказ сперва вызвал во мне неприязненное чувство. Я был раздосадован тем, что Элленора установила за мной тягостный надзор. Напрасно повторял я себе, что единственная тому причина — ее любовь ко мне; но разве эта любовь не была также причиной всех моих бед? Однако мне удалось побороть это чувство, в котором я упрекал себя. Я знал, что Элленора встревожена и страдает. Я сел на лошадь; я быстро покрыл расстояние, разделявшее нас. Она приняла меня с бурной радостью. Ее волнение растрогало меня. Наш разговор был краток, ибо она вскоре спохватилась, что мне нужен покой; я расстался с ней, не сказав, по крайней мере на этот раз, ничего такого, что могло бы опечалить ее сердце.
Глава восьмая
На утро я встал, преследуемый теми же мыслями, что волновали меня накануне. Мое волнение усилилось в последующие дни; Элленора тщетно пыталась узнать его причины, она забрасывала меня вопросами, на которые я отвечал неохотно и односложно; я давал отпор ее настойчивости, так как слишком хорошо знал, что моя откровенность причинит ей страдание и что это страдание принудит меня снова притвориться.
Тревожась и недоумевая, Элленора прибегла к помощи одной из своих приятельниц, чтобы разведать тайну, в сокрытии которой она меня обвиняла; страстно желая обмануть себя, она искала фактов там, где дело было в чувстве. Эта приятельница завела со мной разговор о моем причудливом нраве, об упорстве, с которым я отвергал всякую мысль о прочной связи, о моем необъяснимом стремлении к разрыву и одиночеству. Я долго слушал ее молча. До того времени я никому не говорил, что уже не люблю Элленору, — уста мои отказывались вымолвить это признание, казавшееся мне вероломством. Однако я захотел оправдать себя: я рассказал свою историю весьма сдержанно, всячески хваля Элленору, соглашаясь с тем, что вел себя непоследовательно, но виня в этом затруднительность нашего положения, и не позволил себе ни единым словом обмолвиться о том, что подлинное затрудненнее моей стороны заключается в отсутствии любви. Подруга Элленоры, слушавшая меня, была растрогана моим рассказом, — она усмотрела великодушие в том, что я называл слабостью, и несчастье — в том, что я именовал жестокосердием. Те самые объяснения, которые приводили в ярость необузданную Элленору, убеждали разум ее беспристрастной приятельницы. Мы так справедливы, когда к нашим суждениям не примешивается чувство! Кто бы вы ни были — никогда не вверяйте другому лицу попечение о своих сердечных делах; только сердце может быть защитником в этой тяжбе: оно одно знает, сколь глубоки его раны; всякий посредник становится судьей: он расследует, делает оговорки, видит равнодушие, допускает возможность его, признает его неизбежность — тем самым он оправдывает равнодушие, и таким образом оно, к великому своему изумлению, становится законным в собственных глазах. Упреки Элленоры давно уже убедили меня, что я виновен; женщина, воображавшая, что защищает ее, открыла мне, что я всего лишь несчастен. Это заставило меня чистосердечно признаться в своих чувствах: я подтвердил, что питаю к Элленоре преданность, сочувствие, жалость, но прибавил, что любовь совершенно непричастна к тем обязательствам, которые я наложил на себя. Эта истина, которую я до той поры таил в своем сердце и иногда лишь, в порыве волнения и гнева, изъяснял Элленоре, приобрела в моих глазах большее значение и силу именно потому, что хранителем ее стал другой человек. Великий, непоправимый шаг — внезапно обнажить перед глазами третьего лица тайники своего интимного чувства; свет, ворвавшийся в это святилище, обнажает и довершает разрушения, ранее окутанные мраком: так тело, заключенное в гробницу, нередко сохраняет свой прежний вид, покуда воздух, проникший извне, не коснется его и не обратит в прах.