Адольф - Бенжамен Констан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я говорил, не глядя при этом на Элленору, и чувствовал, как мысли мои постепенно становились все менее ясными, а решимость ослабевала. Я постарался овладеть собой и прерывающимся голосом продолжал: «Я всегда буду твоим другом; всегда сохраню к тебе самую глубокую привязанность. Два года нашего союза никогда не изгладятся из моей памяти; они навсегда останутся самой прекрасной порой моей жизни. Но любовь, этот восторг чувств, это невольное опьянение, это полное забвение всех личных дел, всех обязанностей, — это, Элленора, во мне уже угасло». — Я долго ждал ответа, не поднимая глаз. Наконец я взглянул на Элленору; недвижная, она смотрела на окружавшие ее предметы, как бы не различая ни одного из них; я взял ее за руку, рука была холодна. Элленора оттолкнула меня. «Что тебе нужно? — опросила она. — Разве я не одна, одна во всем мире, не имея никого, кто бы внимал мне? Что еще ты хочешь мне сказать? Разве ты уже не сказал все? Разве не кончено все, не кончено безвозвратно? Оставь меня, покинь меня; разве не этого ты желаешь?» Она хотела было удалиться, но пошатнулась; я попытался поддержать ее, она без чувств рухнула к моим ногам; я поднял ее, обнял, привел в чувство. «Элленора, — вскричал я, — вернись ко мне! Я люблю тебя, люблю нежнейшей любовью; я обманул тебя для того, чтобы ты могла свободно сделать выбор». Доверчивость сердца, ты необъяснима! Эти немногие слова, опровергавшиеся всем гем, что я говорил раньше, вернули Элленоре жизнь и уверенность во мне; она заставила меня повторить их несколько раз — казалось, она жадно вдыхала их. Она поверила мне; она упивалась своей любовью, которую полагала взаимной; она подтвердила графу П. свое решение, и я увидел себя связанным еще более прежнего.
Спустя три месяца в судьбе Элленоры появилась возможность новой перемены. В результате политических превратностей, обычных для государств, раздираемых партиями, ее отец был возвращен в Польшу и восстановлен во владении своими поместьями. Хотя он почти не знал дочь, которую мать увезла во Францию в трехлетием возрасте, он все же захотел призвать ее к себе. Слухи о романах Элленоры лишь смутно доходили до него в России, где он безотлучно жил во время своего изгнания. Элленора была его единственным ребенком — он боялся одиночества, тосковал по дочерней заботе; он приложил все усилия к тому, чтобы разыскать ее, и, узнав, где она находится, тотчас принялся настоятельно приглашать ее к себе. Элленора не могла чувствовать подлинной привязанности к отцу, которого не помнила. Однако она сознавала, что ее долг — повиноваться. Поступив так, она обеспечила бы своим детям огромные богатства, а себе вернула бы то достоинство, которого лишилась из-за своих бедствий и своего поведения; но она весьма решительно заявила мне, что поедет в Польшу только в том случае, если я соглашусь сопровождать. «Я вышла из того возраста, — сказала она мне, — когда душа восприимчива к новым впечатлениям. Отца своего я совершенно не знаю. Если я останусь здесь, возле него охотно водворятся другие, и он будет не менее счастлив.
Мои дети получат состояние графа П. Я знаю, все меня осудят, сочтут неблагодарной дочерью и бесчувственной матерью, но я слишком много выстрадала, и я уже не настолько молода, чтобы мнение света имело надо мной большую власть. Если в моем решении есть доля жестокости — виною этому ты, Адольф. Будь я способна обманывать себя на твой счет, я, возможно, согласилась бы на разлуку, горечь которой умерялась бы надеждой на сладостное, длительное соединение; но тебе было бы весьма не по вкусу полагать, что я довольна и спокойна, находясь в двухстах лье от тебя, в кругу своей семьи, посреди роскоши. Ты писал бы мне по этому поводу благоразумные письма, которые я заранее вижу перед собой:; они истерзали бы мое сердце; я не хочу подвергнуть себя этому. Я лишена отрады сказать себе, что, пожертвовав всей своей жизнью, сумела внушить тебе то чувство, которого достойна; но ведь ты принял эту жертву. Я уже достаточно страдаю от сухости твоего обращения и натянутости наших отношений; я покоряюсь этим страданиям, которые ты мне причиняешь, но не хочу сама навлечь на себя новые муки».
В голосе Элленоры и ее манере говорить было нечто горькое и резкое, свидетельствовавшее скорее о твердой решимости, нежели о глубоком или трогательном волнении. С некоторых пор она, прося меня о чем-нибудь, заранее проявляла раздражение, словно я уже отказал ей. Она распоряжалась моими поступками, но знала, что мой рассудок отвергает их. Ей хотелось проникнуть в святая святых моей мысли, чтобы сломить там глухое сопротивление, ожесточавшее ее против меня. Я стал говорить ей о моем положении, о воле отца, о моих собственных желаниях; наконец я вспылил. Элленора была непоколебима. Я пытался пробудить ее великодушие, как будто любовь не самое эгоистичное из всех чувств и поэтому, когда оно уязвлено, наименее великодушное. Я сделал нелепую попытку растрогать Элленору уверением, что буду чувствовать себя несчастным, если останусь возле нее; этим я только вывел ее из себя. Я обещал навестить ее в Польше, но в моих обещаниях, звучавших холодно и неискренне, она усмотрела лишь нетерпеливое желание расстаться с ней.
Первый год нашего пребывания в Кадене был на исходе, и ничто еще не изменилось в нашем положении. Когда Элленора замечала, что я мрачен или подавлен, она сначала огорчалась, затем оскорблялась и своими упреками вынуждала меня признаться в той усталости, которую мне хотелось скрыть. В свою очередь, когда Элленора казалась довольной, я раздражался, видя, что ей нравится положение, лишившее меня счастья, и я омрачал эту мимолетную радость колкостями, выдававшими мое душевное состояние. Так мы сперва поочередно нападали друг на друга косвенными намеками, затем укрывались за неопределенными уверениями и туманными оправданиями — и наконец возвращались к молчанию. Ибо каждый из нас слишком хорошо знал, что ему скажет другой, и мы молчали, чтобы не услышать этого. Случалось, что один из нас был готов уступить, но мы упускали благоприятную для нашего сближения минуту. Наши недоверчивые, уязвленные сердца уже не рвались друг к другу.
Я часто спрашивал себя, чего ради я пребываю в этом мучительном положении, и мысленно отвечал, что в случае, если я покину Элленору, она ведь последует за мной, и таким образом окажется, что я обрек ее на новую жертву. Наконец я сказал себе, что нужно в последний раз покориться ее воле, — она ничего уже не сможет требовать, после того как будет возвращена мною в свою семью. Я готов был предложить Элленоре сопровождать ее в Польшу, когда получилось известие, что ее отец скоропостижно умер. Он назначил ее своей единственной наследницей, но его завещанию противоречили более поздние письма, которыми грозили воспользоваться дальние родственники. Хотя Элленора почти не знала своего отца, она все же была сильно огорчена его смертью, — она упрекала себя в том, что оставила его в одиночестве. Вскоре она заявила, что повинен в этом я. «Ты отвратил меня, — так она сказала, — от исполнения священной обязанности. Теперь дело касается только моего имущества: я с еще большей легкостью пожертвую им ради тебя. Но, разумеется, я не поеду одна в страну, где встречу одних только врагов».
«Я и не помышлял, — ответил я, — отвратить тебя от исполнения твоего долга; признаюсь, я желал бы, чтобы ты соизволила подумать о том, что и для меня тягостно не исполнять своих обязанностей; мне не удалось добиться от тебя этого изъявления справедливости. Я сдаюсь, Элленора; твое благо одержало верх над всеми другими соображениями. Мы уедем вместе, когда тебе будет угодно».
Мы действительно отправились в Польшу. Путевые впечатления, новизна всего, усилия, которые оба мы делали над собой, — все это порою вновь создавало между нами подобие близости. Давняя наша привычка друг к другу и многообразные события, нами пережитые вместе, были причиной того, что каждое слово, едва ли не каждый жест пробуждали воспоминания, мгновенно возвращавшие нас к прошлому и вызывавшие невольное умиление; так молнии пронизывают мрак, но не рассеивают его. Мы как бы жили памятью сердца, достаточно могущественной, чтобы мысль о разрыве была горестной для нас, и слишком слабой, чтобы мы нашли счастье в длительном союзе. Я отдавался этим ощущениям, чтобы отдохнуть от обычной стесненности. Мне хотелось дать Элленоре доказательства нежности, которые могли бы ее удовлетворить; иногда я пытался снова говорить с ней на языке любви, но эти ощущения и этот язык походили на те чахлые бесцветные листья, унылые остатки былой растительности, что печально увядают на ветвях дерева, вырванного с корнем.
Глава седьмая
Приехав в Польшу, Элленора тотчас получила разрешение пользоваться доходами от поместий, которые родственники хотели у нее отсудить, но обязалась не распоряжаться этими поместьями до исхода тяжбы. Она поселилась в одном из них. Отец мой, который в своих письмах ко мне ни одного вопроса не затрагивал прямо, ограничился язвительными замечаниями по поводу моей поездки. «Вы уведомили меня, — писал он, — что не уедете. Вы пространно изложили мне все причины, по которым решили не ехать; именно поэтому я был твердо уверен, что вы поедете. Я могу только жалеть вас, видя, как при вашей независимой натуре вы всегда делаете то, чего не хотите. Впрочем, я не берусь судить о положении, недостаточно мне известном. До сих пор вы казались мне покровителем Элленоры, и с этой точки зрения в ваших поступках было некоторое благородство, возвышавшее вас, каков бы ни был предмет вашей привязанности. Теперь ваши отношения уже не те: не вы покровительствуете ей, а она покровительствует вам; вы живете у нее, вы — посторонний, которого она ввела в свою семью. Я не высказываю своего суждения о той роли, которую вы избрали, но она может иметь свои неудобства, и я хотел бы, насколько это в моих силах, смягчить их. Я пишу барону Т., нашему посланнику в той стране, где вы находитесь, и препоручаю вас его благоволению; не знаю, пожелаете ли вы воспользоваться моей рекомендацией; усмотрите в ней по крайней мере доказательство моего усердия и никак не покушение на ту независимость, которую вы всегда так успешно умели защищать против своего отца».