Число и культура - А. Степанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы согласны с Клемперером и Гусейновым, что язык не только открывает, но и скрывает, подразумевает: характерный лексикон или глоссарий – лишь надводная часть айсберга. Но что же тогда в 9/10 его подводной части? Не идет ли речь в данном случае о том же последовательно рациональном, погруженном ниже поверхности сознания, т.е. о рациональном бессознательном? В этом редко отдается ясный отчет, но на то оно и бессознательное, а значит, неподотчетное. Не только язык, но и математико-механические идеи сочиняют и мыслят за нас.
Ролан Барт в работе "Нулевая степень письма" – в нашем ракурсе, кстати, можно отметить характер названия этого гуманитарного сочинения – говорит о трех измерениях литературной Формы: языке, стиле, письме [37, с. 309]. "Язык представляет собой совокупность предписаний и навыков, общих для всех писателей одной эпохи. Это значит, что язык, подобно некоей природе, насквозь пронизывает слово писателя ‹…›, он похож на абстрактный круг расхожих истин ‹…›. Язык – это площадка, заранее подготовленная для действия, ограничение и одновременно открытие диапазона возможностей ‹…›, нераздельная собственность всех людей. ‹…› Социальным объектом он является по своей природе, а не в результате человеческого выбора" [там же]. В отличие от языка, стиль – индивидуальное достояние: "Специфическая образность, выразительная манера, словарь данного писателя – все это обусловлено жизнью его тела и его прошлым, превращаясь мало-помалу в автоматические приемы его мастерства" [с. 310]. "Язык действует как некое отрицательное определение, он представляет собой исходный рубеж возможного, стиль же воплощает Необходимость, которая связывает натуру писателя с его словом" [с. 311]. В обоих случаях "энергия писателя имеет лишь орудийный характер и уходит в одном случае на перебор элементов языка, и другом – на претворение собственной плоти в стиль, но никогда на то, чтобы вынести суждение или заявить о сделанном выборе, означив его. Между тем, всякая форма обладает также и значимостью, вот почему между языком и стилем остается место для еще одного формального образования – письма. Любая литературная форма предполагает общую возможность избрать известный тон или, точнее, как мы говорим, этос, и вот здесь-то наконец писатель обретает отчетливую индивидуальность, потому что именно здесь он принимает на себя социальные обязательства, ангажируется" [с. 312]. Но и письмо предоставляет лишь мимолетную свободу: "свободу, остающуюся свободой лишь в момент выбора, но не после того, как он совершился" [с. 313]. Иначе, ""письмо" – это опредметившаяся в языке идеологическая сетка, которую та или иная группа, класс, социальный институт и т.п. помещает между индивидом и действительностью, понуждая его думать в определенных категориях, замечать и оценивать лишь те аспекты действительности, которые эта сетка признает в качестве значимых" [38, с. 15].
В работе Р.Барта для нас любопытен не только ее предмет, но и характер мышления. Не будем пока говорить об очевидном "пифагорейском" аспекте: три области, или три измерения. Но сама установка на окончательный ("статический") результат, в чем придется не раз убеждаться впоследствии, есть одна из типических черт старо-рационального. "Детерминизм": свобода ускользает даже от письма, коль выбор его уже осуществился. Поэтому оправдана и "объективация": "Язык и стиль – объекты, письмо – функция" [37, с. 312].
Специальное внимание Барт уделяет политической разновидности. Например, в марксистском письме констатируется "употребление особой лексики, столь же специфической и функциональной, как в технических словарях; даже метафоры подвергаются здесь строжайшей кодификации", а ряд выражений "уподобляются алгебраическому символу, которым обозначают целую совокупность сформулированных ранее постулатов, выносимых, однако, за скобки" [с. 317], т.е. дело не исключительно в лексике. Не только марксистский, но и "любой политический режим располагает своим собственным письмом ‹…›; письмо представляет всякую власть, и как то, что она есть, и то, какой она хотела бы выглядеть, – вот почему история различных видов письма могла бы стать одной из лучших форм социальной феноменологии" [там же]. Со своей стороны отметим, что современные власти обычно предпочитают поворачиваться своей разумной и доступной для большинства стороной ("демократия"(17) ) – и это еще один из каналов распространения простейших форм рациональности.
В той же работе Барт указывает на наличие в письме черт "таинственности" и "нуминозности": "В глубине письма всегда залегает некий "фактор", чуждый языку как таковому, оттуда устремлен взгляд на некую внеязыковую цель. Этот взгляд вполне может быть направлен на само слово и заворожен им, как это имеет место в литературном письме; но в таком взгляде может сквозить и угроза наказания – тогда перед нами политическое письмо" [с. 315]. Или: "Корни письма ‹…› уходят во внеязыковую почву, письмо прорастает вверх, словно зерно, а не тянется вперед, как линия; оно выявляет некую скрытую сущность, в нем заключена тайна; письмо антикоммуникативно, оно устрашает" [там же]. Литературоведческое исследование не только использует очевидно рациональные (старо-рациональные) подходы, но и добирается до темных "мифологических" корней. В другой работе Р.Барт [36] анализирует подразумеваемое в языке, поскольку к непосредственно денотативному смыслу прикрепляется бездонный объем коннотаций. Понятие подтекста, в свою очередь, в арсенале у многих.
Коль речь шла о "механичности, математичности" современного языка, нелишне вспомнить и о мнении А.Бергсона [51]: природа комизма – в автоматизации живого. Комичны ли современные общество и культура? – Утвердительный ответ, по-видимому, не вызовет бурных протестов. Веселая или горькая ирония, сарказм, эпатаж – характерные приемы как в современной литературе, так и в политике ("сарафанная" история с президентом единственной сверхдержавы, выходки Ельцина или наш заливистый смех при телерепортажах из Думы – конечно, не единственные иллюстрации). "Нелепость" – лишь самое поверхностное впечатление от комизма, М.М.Бахтин сумел увидеть в нем глубокую онтологическую вертикаль [41]. Данное обстоятельство не следует упускать из вида и когда мы приступим к конкретным культурологическим и политологическим изысканиям, обнаруживая едва ли не на каждом шагу проявления простейших математических закономерностей. Комично ли общество, подчиняющееся таковым? – Вероятно. Но и трагично – см. выше: нуминозность, таинственность. В противоположность Бергсону, автоматизация ("омертвление") живого нередко вызывает не смех, а страх – ср. средневековый миф о Големе или современный о зомбировании. Тут же и восхищение: каждый может вспомнить свое детское ликование перед механической птичкой или говорящей куклой. Ирония и самоирония, соответствующее отстранение или остранение не вредят математизированным концепциям; комическое и трагическое, в свою очередь, суть модификации эстетического, о котором применительно к математике уже говорилось устами А.Пуанкаре. Нуминозность ли, комизм как alter ego математики, возможно, звучат не менее дико, чем "панмонголизм" В.Соловьева, взятый эпиграфом к "Скифам" А.Блока, но существу дела это все-таки отвечает.
Элементарное рациональное пронизывает все науки, не исключая гуманитарных, и даже наш быт, превратившись в современную разновидность здравого смысла. Когда мы проводим классификации, осуществляем простейшие констатации (например: "чем выше моя зарплата, тем больше уважения выказывает мне жена"), мы апеллируем к древнему или школьному первообразу. Готовясь к любовному свиданию, мы "определяем координаты", назначая время и место встречи, пересчитываем наличность в кармане. Я по-прежнему настаиваю на сопряженности рациональных и "эмпатических" операций. Так, скажем, автомобиль, телевизор – устройства, построенные на объективных физических законах, но каждый механик отлично знает, что целый ряд неисправностей можно обнаружить лишь при соответствующем отношении к аппарату, при установлении с ним своеобразного "интимного" контакта: его гладят, "уговаривают". Но и обратно; в свое время Возрождение буквально кинулось на поиск простых математических закономерностей в самых разных областях культуры: теория перспективы,(18) Леонардо да Винчи инициирует исследование о золотом сечении,(19) Николай Кузанский уверен, "что математика лучше всего помогает нам в понимании разнообразных божественных истин" [230:I, с. 64], а Декарт и Спиноза строят свои философские системы на манер эвклидовой геометрии. О том, что произошло позже, речь пойдет в разделе 1.1.