Александр Поляков Великаны сумрака - Неизвестно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— К чему это ты, Соня? — чуть раздраженно спросил Тихомиров.
— Право же, не знаю. Мы с братом очень жалели Нико- лашу, когда у него умерла мать. И однажды. Да, он упал в пруд и начал тонуть. А мы, маленькие совсем, спасли его. Надо же: важный теперь — прокурор! А тогда. Тогда он был влюблен в меня.
— Влюблен? Что ж, превосходная партия.
— Не ревнуй. Это детская влюбленность. Такая трогательная. — обняла его Перовская. — Представляешь, он собирал тесемочки от моих башмачков, хранил букетики иммортелей, которые я ему дарила. И он мне дарил. А однажды. — она рассмеялась, да так, что Левушка ей все простил. — Однажды Коля взял огарок свечи и накапал на мой мизинец, чтобы снять с него формочку. Потом долго берег отпечаток моего детского пальчика. Говорит, берег, как драгоценность. А может, и теперь? Вот смеху-то: строгий прокурор — и мой мизинчик.
Но где же Соня? Тихомиров в нетерпении прошелся по камере, снова прислушиваясь к звукам в гулких каменных коридорах. Нагнулся над кучкой песка, взял пригоршню и отнес к противоположной стене. Вернулся, опять погрузил ладони в холодную сыпучую глубину. Привычные восемь шагов — восемь туда, и обратно восемь. Шестнадцать, тридцать два, шестьдесят четыре. Сыплется, струится песок, будто в цилиндре беззвучных часов, где реальность втягивается в удушливо-узкую горловину, где под вязкой тяжестью гаснет, пропадает неподвижное умирающее время.
Лев вспомнил, как в тот день вдруг сжались, затвердели Сонины нежные губы, и она отчужденно вырвалась из объятий, почти оттолкнула его; заговорила — порывисто и недобро:
— Юрковский и Попко убили шпиона Тавлеева. Вера Засулич стреляла в градоначальника Трепова. Это не только ему, это суд народа над правительством — за истязание розгами Боголюбова. Дейч и Малинка в Елисаветграде оглушили предателя Гориновича, залили ему лицо серной кислотой. Получили свое еще несколько изменников. Надвигается кровь. «И от голоса того мужик ободряется. закипает в нем кровь ключом. загудит, зашумит Русь-матушка.», — узнал он снова свою «Сказку».
Неужели сегодня Соня не придет?
Он нес последнюю пригоршню песка (последнюю — это запомнилось!), когда оглушительно загремели запоры, дверь распахнулась, сердце рванулось навстречу, но в полутемную камеру влетела не Соня, нет. В камеру, тяжело ступая в ботфортах, вошел император Александр II. Песок просыпался из дрогнувших рук, колко набиваясь в растоптанные арестантские башмаки.
Лев потер покрасневшие веки. Сомнений не было: перед ним стоял российский самодержец, голубоглазый деспот, венценосный красавец-тиран и с пристальным спокойствием смотрел узнику прямо в глаза. Тихомиров невольно склонил голову, и лишь теперь заметил, что царь пришел к нему не один. Согбенный испуганный Ирод стоял с яркой лампой, заметно дрожащей в его нелепо задранной руке. А это кто же? Никак генерал Ганецкий, новый комендант крепости. А справа. Темные закрученные усы. Шеф жандармов Николай Владимирович Мезенцев. Рядом с ним сутулится седой, как лунь, старик: тюремный врач Вильмс, известный своей грубостью и нахальством. И далее, за царской спиной — закрученные усы, эполеты, сановитые взоры. Свита.
— Ах, бедный Ганецкий! — дрогнули в улыбке губы государя. — Поди ж, легче было на поле брани с турецкой Портою драться да зеленое знамя у Осман-паши захватывать? — Александр II едва заметно вздохнул. — Нежели. С нигилистами, с ниспровергателями безбожными. Что, Иван Степанович?
— Видит Господь, легче, Ваше величество! — подался вперед честный генерал. — Однако.
— Знаю, знаю. Ты верно служишь престолу и Отечеству... В войсках у тебя был порядок, теперь и в крепости. Но кто же перед нами? — царь снова посмотрел на Тихомирова. У того вдруг застучало сердце. — Условия содержания? Прошения?
— Лев Александров Тихомиров, 26 лет от роду, внук священника, сын военного врача Береговой линии, кавалера Анны III степени.— Видно было, комендант Ганецкий хорошо изучил его дело.
— Военврач Тихомиров? Что-то припоминаю. Мне докладывал о кавказских делах покойный Альбранд. И о коллежском асессоре Тихомирове, который. Похоже, он отличился в экспедиции на Вулканке?
— Это мой отец.— с усилием произнес Лев, не узнавая собственного голоса.
— Вот как? — сдержанно удивился Александр II. — Стало быть, «Опора милая стареющих отцов, младые сыновья.»? Хороша опора. Что натворили?
Генерал-адъютант Мезенцев склонился к царскому уху. До арестанта донеслось:
— „.Тайный кружок Чайковского. Распространение порочащей власть литературы. Дух отрицанья. Сочинение сказок зловредного свойства. Пропаганда социалистических идей. Разврат рабочих книжками Лассаля, Маркса, Луи Бла- на, Вермореля. «Исторические письма» революционера Лаврова. Крамольная брошюра Берви. Сходки в Кушелевке. Арестован на квартире нигилиста Синегуба. По делу 193-х.
— Разумеется, вы вины за собой не признаете, — холодно сказал венценосный гость. Нахмурил высокий лоб, задумался: — Что с бедной Россией? Как аплодировали либералы оправданию Засулич! Воистину, необразованная толпа по своей нравственной чистоте стоит выше толпы образованной.
— Напротив. Я очень виноват. — с каким-то странным, облегчающим сердце чувством негромко произнес Тихомиров. Показалось, что эти слова слетели с подрагивающих губ без его воли, сами собой. И еще показалось: нет, не смалодушничал он, не покривил душой; все так и было: он — виноват. Перед отцом, мамой, перед этим рослым человеком со спокойными голубыми глазами, чьи портреты висят в каждом доме.
— Как вы сказали? —Царь уже собирался уходить, но удивленно остановился. — Мы обошли нынче десятки камер. В них — ваши друзья, мои враги. И все, точно сговорились, утверждали: мы невиновны! И заперли под замок их напрасно. Оклеветанные агнцы. Один вы признали свою вину.
Генерал Ганецкий контуженно повел широколобой головой, шеф жандармов Мезенцев дернул себя за острый ус, побагровевший Ирод еще выше вскинул руку с лампой, в лучах которой, сияя орденами и позументами, качнулась свита.
— А если сие так. — вдруг улыбнулся император, — полагаю невозможным содержать одного «преступника» среди стольких «невиновных». Монаршей милостью дарую вам свободу!
Хлопнула тяжелая дверь, стихли шаги. Лев снял башмаки и вытряхнул из них песок. Слезы текли по бледным щекам. Но он не чувствовал слез.
Глава пятая
Кажется, вчера это было.
Легкая коляска, запряженная парой лошадей, уносила его все дальше от дома. Он покидал родной Новороссийск; впереди была Москва, университет: отец закончил там курс, теперь учился брат Володя; стало быть, и ему учиться, и тоже на врача.
Кто-то спустил с цепи огромного пса Орелку, и тот размашистым наметом мчался за юным хозяином, порой совсем пропадая в густой пыли.
— Орелка! Иди домой! Ну же.— махнул Левушка рукой.
Пес и без того стал отставать: не для него, приученного
сидеть на цепи, этот степной марафон; вот уж вывалился черный язык, все чаще вздымаются под клочковатой шерстью ребра, все тяжелее, надсаднее бег.
А какой праздник был вчера на графской поляне, за городом! Прямо в лесу сложили сказочные шатры из парусов, где вместо паркета — тоже паруса, натянутые туго на тщательно выровненной, утрамбованной земле. Из гибких веток согнули обручи и туда воткнули длинные штуцерные штыки, а в них — свечи: ну чем не канделябры? Золотистый волшебный свет скользил по стволам деревьев, задерживался на трубах музыкантов-матросов и долго сиял в карих глазах девочки, которую он так и не решился ангажировать на вальс. Левушка думал об этой девочке, и еще думал, что Андрюша Желябов, однокашник по керченской гимназии, ни за что не упустил бы случая. Вот уж по всем статьям удалец: и курс кончил с золотой медалью, и безобразничал до самозабвения. Хрупкий, высокий юноша с длинными тонкими руками, точно скрученными из тугих прутьев.
Кто бы мог подумать, что со временем он превратится в силача, поражающего товарищей по «Народной воле» веселым молодечеством.
— А что, Лео, бывал ли ты на Миллионной? — раскуривая в сквере папиросу, спросил однажды Желябов. (И что за дурацкая манера звать его Лео?)
Миллионная, знаменитая керченская Миллионная — это где публичные дома. Конечно же, Левушка обходил пыльную улицу десятой стороной. Да и допустимо ли, чтобы благонравного гимназиста, пусть и старшеклассника, заметили в этом «вместилище порока». Тихомиров покраснел, что- то пробормотал в ответ. Впрочем, и настроение было не то. Потому что.
Шел урок русского языка. Щуплый, начисто обритый, в просторном вицмундире Николай Иванович Рещиков, рассердившись на нерадивого «камчадала», смешно переходил с фальцета на бас, стремясь придать голосу строгость; при этом он еще и принимал устрашающую позу—вот уж потеха при его-то крохотном росте! Гимназисты прыскали в кулачки, однако зла не держали: пусть и таскал Рещиков за ухо, но русский язык любил, и любовью этой умел заразить других. Учитель не успел состроить очередную «фигуру», как в класс влетел всегда неторопливый Матвей Иванович Падрен де Карне, директор гимназии.