Александр Поляков Великаны сумрака - Неизвестно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Верно, Курбатов! — поддержал юношу Пругавин. — А на деле — и 30, и 50, и 100 рублей! В долгах, как в шелках. До гробовой доски. А как их осматривают.
— Давеча дохтур в покойницкой осматривал.— вдруг хихикнула Антуанетта. — У меня еще Варька Мордовка билет выпросила. Венерой захворала, ну а работать-то надо. Народец всякий шныряет, а мы в чем мамка родила. Хорошо хоть сотерну выпили. А то сраму.. Я, правда, больше лафитец люблю.
— Видите, врожденная стыдливость не утрачена.— воодушевился Пругавин. — Мы должны спасти падшую женщину, пока ремесло разврата окончательно не погубило ее душу. Господа, вспомним «Что делать?» Чернышевского. Вспомним швейную мастерскую Веры Павловны, где был устранен элемент эксплуатирования работниц. А разве мы не можем устроить нечто подобное? Да так, чтобы у девушек была хорошая общая квартира, сытный стол, некоторые развлечения и, наконец, частица свободного времени для умственных занятий! Господа.
— Следует собрать средства, — кивнул головой Курбатов. — Пускай каждый подумает.
— Я к помещику Нелидову съезжу. Он даст! — раздавил ногой окурок Желябов. — А коли не даст.
— Без горячки, Желябов! — осадил его Пругавин. — Начнем с малого. Вот хотя бы с Анны.
— Нюркой-Анькой я в сенных девках звалась! — обиделась любительница монпасье. — Я теперича — Антуанетта!
— Хорошо, пусть будет. Господа, мы выкупим Ан. Антуанетту из дома терпимости! Мы будем ее учить, развивать.
— Ах, ты мой зефирчик! Ах, ты мой ангелок с перышками! — Девица вскочила и чмокнула Пругавина в щеку. — Только чтоб с монпасье. Такое в коробочке, и на крышке детки на салазках. И лафиту — с графинчик.
— Чтобы отучить несчастную от разврата, — и бровью не повел Пругавин, — мы должны назначить ей. Да, назначить ей в сожители одного из нашей среды. Для этого кинем жребий.
Шумно искали фуражку, шумно перемешивали в ней скрученные бумажки. Но тянуть подходили по одному — подчеркнуто вежливо уступали друг другу место, перетаптывались с какими-то ужимками, поклонами и рассеянными улыбками на отчужденных лицах.Жребий выпал Курбатову. Тот еще сильнее покраснел и взмок. А будущая свободная швея Антуанетта тотчас же влезла к нему на колени и стала просить справить ей платье из розового гроденапля.
— И шляпку выездную с лентами, — ластилась девушка к пунцовому избраннику. — И себе заведи — цилиндр из твердого припаса с подхватом. По воскресеньям швейцар такую надевает. Мусчина-а-а! Мурашки ажно бегут.
Под вечер Тихомиров с Желябовым вышли из дома студента Пругавина. И в благоухающем палисаднике было слышно, как рыдала Антуанетта, оплакивая предстоящую разлуку с добрейшей Агрипиной Оскаровной, которая платила ей до сорока целковых в месяц, куском хлеба никогда не попрекала, да еще — родительница незабвенная! — отдавала к Троице туфельки со своей ноги, и туфельки были всегда впору. Горевала Антуанетта и по своим пальчикам: ох, огрубеют они, исколотые, на швейном деле; больно, поди, будет монпасьешки одну от другой отковыривать.
Улица, покрытая теплой пылью, уходила к подножию горы Митридат. Гимназисты зашагали по ней — все быстрее и быстрее. Наконец, они побежали. Дорога поднималась вверх. Легкий, пружинистый Желябов был впереди, Левушка лишь на локоть отставал от него.
Потные, с колотящимися, еще не знающими перебоев и боли сердцами, они поднялись на самую вершину. Морская даль упругим ветром ударила им в лица. Серебристо светящиеся барашки волн неустанно катились навстречу, точно пытались донести на своих спинах какой-то драгоценный дар, но снова и снова рассыпали его в брызги прибоя, теряли у скал, а после другие такие же светящиеся барашки все с тем же упорством повторяли извечный бег — с наивной надеждой (уж они-то — смогут!) доставить свою таинственную ношу.
Гимназисты молчали. Они не знали, что совсем скоро по серому берегу другого моря, Балтийского, пройдет высоколобый молодой человек с тревожными глазами. Несмотря на начало июля, в курортном Дуббельне будет пасмурно и ветрено, и волны принесут свинцовую муть, отбивая всяческую охоту искупаться. Но молодой человек разорвет бумаги, исписанные круглым падающим почерком, разденется и войдет в воду. Вслед ему залает собака — никого больше на пляже не будет. Собаке все одно, на кого лаять — на подгулявшего ли приказчика или на кумира мыслящей юности критика Дмитрия Ивановича Писарева. А именно он, надломленный отказом очаровательной кузины, бледностью последних статей в «Отечественных записках», до синевы сжав губы, плыл и плыл по неспокойной воде.
Одинокий купальщик не любил салонных бесед про шляпки и соленые грибы, но мелькнувшая в гроздьях сирени шляпка сестры и рыжики после баньки в Знаменском доставляли, чего греха таить, земные радости.
Вот это-то и выводило его из равновесия. Ведь он сосредоточил в себе самом все источники счастья, построил целую теорию эгоизма, любовался ею, считая ее нерушимой. Но. Он все время что-то отрицал. И не одни грибы. Например, художников; пловец сравнивал их со старухами, которые белятся и румянятся, а архитекторов — с кухарками, выливающими клюквенный кисель в замысловатые формы. Все это — никчемные эстеты, эксплуататоры людской глупости. Поэзию он разрешал. Но с одним условием: поэты должны выражать только то, что требуется в практике жизни. Стихи надобно читать, как газетные репортажи в разделе полезных событий. Потому что. Да потому что достоинство телеграфа в быстроте передачи известий, а не в том, чтобы телеграфная проволока изображала собой извилины и арабески.
Пушкин и есть та самая проволока. Проволока, возомнившая себя телеграфным аппаратом. И тут одинокий пловец готов был расплеваться даже со своим кумиром Чернышевским, не говоря уже о Белинском. От Пушкина его трясло.
Чтобы унять дрожь, купальщик сильнее заработал руками. Еще он хотел прогнать воспоминания о сне. Под утро приснился профессор Гумбольдт, чье «Языкознание» его заставляли переводить в университете. Но самое неприятное — приснился и Пушкин. Поэт предстал опутанный телеграфной проволокой. И смотрел с укором: «Это ж ты связал меня. И приписал, чего я и не говорил. Что, твоему Эркману-Шатриану можно сочинять про историю, а мне — нет? Стыдно уходить в мертвое прошедшее. Ишь, каков! Выкраиваешь людей на одну мерку с собой, отрицатель луны и солнца?»
Во сне зазвучали стихи. Писарев ощутил какое-то непонятное наслаждение, которое всегда отрицал; с ним немедленно случилось «витание в заоблачных высях», над которым он поиздевался в журнале у Благосветлова.
Руки слабели. Волны становились холоднее и круче. В ушах нарастал шум — скорее всего, от швейных машинок в мастерской, так удачно устроенной сонливой Верой Павловной. Свободный труд, отрицающий эксплуатацию. Кажется, там подрубали саван. Нет, это счастливые работницы шили себе на выход платья из белого атласа.
С луной и солнцем было давно покончено. В запасе оставалось последнее отрицание — отрицание самого себя. Навязчивые машины грохотали во всю мощь. Пловец опустил голову в волну — все стихло. А если. Он услышал собственный голос: «Работнику надо отдохнуть.» Он никак не мог вспомнить, из какой это статьи. Впрочем, неважно. Отдохнуть, отдохнуть.
Одинокий пловец перестал грести. Но теперь он не был одинок. Он услышал бодрые голоса, и это, бесспорно, были голоса новых людей, на которых он надеялся и очень любил. Когда-то пловец звал их в светлое будущее, теперь они звали его.
Желтовато-серая муть обступила утопающего со всех сторон. Не помня себя, он вдохнул, и бушующая толща прекратила дыхание и остановила измученное сердце.
Собака на берегу перестала лаять, беспокойно забегала от сосны к сосне, а потом завыла — пронзительно и тоскливо.
В университете, после первого коллоквиума, Левушка услышал, как стихи о Писареве читает студент Зборомирский:
Не унывай, пловец!Как сон, минует горе,
Затихнет бури свист и ропот волн седых,
И покоренное, ликующее море У ног уляжется твоих.
Зборомирский был старше Тихомирова, происходил из семьи священника, да и сам успел немного поучиться в семинарии. Он тут же огорошил Левушку своеобразным толкованием «воздавайте кесарю кесарево».
— Кто на рудниках добывает золото? Мужик?
— Вроде.
— Вроде Володи, на манер Кузьмы. Мужик, понятное дело!
— Выходит. — кивнул Тихомиров.
— Кто золото перевозит? Тоже мужик. А кто монеты чеканит? Да все он же, мужик! Ясно тебе?
— Ясно, — согласился Левушка, не понимая, куда клонит новый приятель.
— А ежели ясно, то. — со значением произнес Зборомир- ский. — То и деньги, чего проще, принадлежат мужику. И, стало быть, «воздавать» их кесарю нет никакого основания.
Нервный, вспыхивающий порохом Зборомирский всегда задавался вопросом: а почему принято так, а не иначе? Почему монархия, а не республика? Почему, к примеру, никто не ходит пешком из Петровско-Разумовского в Москву? И прошел верст десять по шоссе, сбив ноги до хромоты. А почему студенты не работают на фабрике молотобойцами? Странное дело, его приняли, и бывший семинарист, едва поднимая тяжкий молот, бился с ним у наковальни неделю кряду, чуть было не погибнув в жаркой кузнице; после двух обмороков его выносили «на воздушок» сердобольные мастера с настороженными, как у всех тугоухих, глазами.