Городские сны (сборник) - Александр Станюта
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
20 мая. Родной мой, золотой! Неужели же так ничего я и не узнаю? И пройдет много, много времени, я уже буду совсем старушка… Ой, страшно думать… Неужели так долго нужно ждать! Я не верю, мне кажется, что это какой-то тяжелый сон, и так хочется поскорей проснуться!!
Хочу верить, что недоразумение, что это выяснится, и в то же время думаю о том, что как много было примеров, что люди ни за что, ни про что по доносу мучились и томились годы… Ужас! Я не могу. Растет злоба какая-то. Единственный выход – это биться о стену головой… Если бы это помогло! Увы!..
Мой родной, все думаю о тебе и ничего не могу придумать, а главное, узнать бы хоть, за что – откуда этот удар… Все предметы, связанные с тобой, приобрели для меня особую ценность. Я даже питаю к ним какую-то болезненную нежность: даже машинописный текст, надписанный твоей рукой, беру как драгоценность. Как я тоскую, радость моя и моя печаль!!
21 мая. Вот уже завтра можно будет передать тебе белье… Прошло уже 15 дней… А сколько еще впереди!
Мне уж так и суждено – ждать тебя! Буду ждать! Только б ты не изменился ко мне, а за себя я спокойна… Никто не заменит мне тебя, так и знай, Птица моя Синяя!!
22 мая. Шура узнала, что с 9 до 6 принимают передачи. И успокоилась. Пошла к 12-ти, не приняли, оставили ее на завтра и записали 2-м номером. Но я ей сказала, что по утрам, так с 7–6 ч. утра я там видела много народу, а позже не видела. Там же рады, наверное, когда какое-нибудь недоразумение, и с удовольствием говорят: «Ваша буква прошла, ждите следующего раза». Понимаешь, это значит в июне месяце. Ох, и зло же разбирает, ужас.
23 мая. Да, сегодня сравнительно радостный день. Передачу ты получил, и я читала твою подпись красным карандашом. Вот видишь, М. счастливее меня. Ты хоть читал ее записку, она знает это. А про меня и ты ничего не знаешь, и я не знаю о тебе. Главное, я же была, когда собирали вещи, и М. писала, но я не могла произнести, чтоб она подписала и «Леля». Это уж очень ей было бы тяжело, не правда ли?..
Я бы, будучи на ее месте, сказала бы: «Хватит, он был на воле – ты была его, а теперь он мой» и т. д. Да! Интересно получается… Что-то будет дальше?.. Очень настроение тяжелое. И уж никак не могу себя пересилить.
24 мая. Итак, моя радость, прошло 18 дней, и вчера я видела твою подпись. Да, вот пока и все. Жив и здесь, в Минске. Больше ничего нельзя сказать… а думать, думать можно все.
Вот не знаю, как я буду говорить с тобой в Одессе. Будем жить вместе с М. Не скроешься. Придется писать письма. Вроде бы для папы, а на самом деле тебе, мой любимый… И папу предупрежу, если ты вдруг (все же может быть!) зайдешь к папе, он тебе все отдаст. Завтра хочу отнести папе твои письма и эту тетрадку. Пусть хранит. Мы уезжаем 28-го.
– Да, теперь уже возможность пройтись возле дома, где ты находишься, исчезает. Нужно, не нужно, а я всегда там прогуливаюсь, если имею время. Изучила уже все. Если бы твоя комната выходила окнами на Володарского, то возле здания Еврейского театра ты, может, когда-нибудь и видел бы Лельку. Осунулась я, стала страшная. И много же народу прогуливается там таким образом! Но это все жены, сестры, матери.
Сегодня опять была у М. Я бываю каждый день. Не могу не зайти. Все кажется, вдруг что-нибудь узнаю… Может, что-нибудь о тебе услышу. Вот. А ты, наверное, и не предполагаешь, как завладел моими мыслями. Все во сне вижу. Нехорошо вижу – что ты страшный, худой, мертвенно-бледный. И сердце бьется, бьется, вот-вот выскочит.
Меня окружает масса вещей, напоминающих о тебе, и даже если б их не было, я все равно думала бы о тебе, а вот как ты, ничего ведь у тебя нет, чтоб напоминало о Лельке?..
Вот М. тебе послала белье, вот ты уже чувствуешь заботу с ее стороны, а от меня? Как мне сделать, как, чтобы дать тебе знать, что я люблю, помню и никогда не забуду? Шуру попросить, но ведь она как-никак, а родная сестра М. Ей будет больно за М.
Вот так положение!..
Да, очень скверно я себя чувствую…
Невыносимо!..
Прохожу по улицам, где гуляли, где сидели, все у меня перед глазами.
Неужели конец?.. Неужели не увижу тебя?..
Сегодня у вас дома часы с твоей руки лежали на туалетном столике, и я незаметно их погладила, потрогала… Да, вот и не пришлось нам расставаться на рассвете или, вернее, утром. Помнишь, ты беспокоился, что скоро будет рано светать…
У меня есть сильные подозрения на одного человека, но это ужасно – то, что я подозреваю. Неужели это возможно? Ах, пора научиться, что люди звери, и опасные. Я все не верю в людскую подлость, но это так! Да, да!..
III
Первое чувство по прочтении этих писем-дневников молодой матери было такое: как жаль, что все это – не отцу! Если б ему, ему – весь этот голос, полный боли, любящий, страдающий и нежный… Если б ему – весь этот взлет и нерв души, ее натянутость, обнаженность, преданность, и надежда… Если б ему, отцу, родному для Сергея Александровича человеку, а не чужому, хоть и любящему мать!..
Было такое ощущение, что все живое, нежное и сильное, что в том мае 41-го вырвалось у матери в словах и сохранилось, – вместо погибшего отца как-то переключилось бы на него, на сына. Может, и стало бы как заклинание, талисман. И сил бы придавало, как-то подпитывало изнутри, хранило?..
Сергей Александрович понимал, что мать тогда боялась отсылать эти тетрадные страницы в замок-тюрьму, писала, заранее зная, что не отошлет.
Был страх. Она рассказывала, что нередко в те 30-е, в 40-м и 41-ом вела себя «точно щенок»: чуть что поближе к неожиданным исчезновениям людей – сразу испуг, включается только инстинкт самосохранения, и никакой способности понять, а чтобы как-то противостоять – об этом даже мысли не было.
– Ну, глупая совсем была, что говорить, да и трусиха. Ох, господи, какая же была с людьми!.. Другие не отступались, ходили и стучались во все двери, барахтались, случалось, и выплывали. Может, и я смогла б помочь. А вот ни разу, ничего, ни-ни… Ну какая же я все-таки… «Враг народа»… И я, пугливая дуреха, всему верила: еще какой, наверное, враг, что я даже не разглядела – так был замаскирован!..
Она боялась, да, боялась, еще как… Вот же и в этих письмах… Ведь знала, что не отошлет, что чужой глаз и строчки не увидит. А все равно: «твой дом» и «твоя комната», – «твое окно» вместо тюрьмы и камеры.
Сергей Александрович замечал: пачка писем человека, с которым разговаривала молодая мать в своей польской тетрадке перед войной, переезжает с ней с квартиры на квартиру, хоть никогда и не снимается с пачки тесемка, не достается из конверта ни одно письмо.
Однажды он рискнул, открыл два или три слежавшихся письма. В одном, 1940 года, терпеливо и шутя втолковывалось, что если она телеграфирует из Москвы о своем гостиничном номере в «Континентале», так это – в Киеве, а в Москве – «Националь».
«Националь», Москва, Киев с его «Континенталем», а потом Ялта и Сухуми, где этот человек и его юный сын – у кромки моря (маленькая фотография) – и Белосток, уже не польский, но еще как заграница. Оттуда он, диктор и чтец, ведет репортаж о Первомае 41-го, – а голос его все узнают, помнят долгий вечерний радиосериал «Анна Каренина» в его исполнении…
И после всего этого, на самом пике тайной, счастливой близости вот с ней, высокой и светловолосой, легкой, наивной, одаренной – вдруг обрыв. Арест и камера, баланда и параша. Наверняка – за Белосток, недавно польский, а теперь советский: славишь оттуда Первомай, польский шпион?!
Минск, «Володарка», замковая, склепом, тюрьма. Та самая, где позже, осенью 44-го, окажется и ее бывший муж, отец ее единственного сына. Его, отца, будут водить отсюда вниз, на Преображенскую в ее детстве, а теперь Интернациональную, в старинный, с майоликой и датой «1913», трехэтажный дом, готически заостренный кверху. Там будет суд над бывшим армейским капитаном, ставшим ненужным никому перед войной и работавшим на бирже труда в оккупации как раз напротив этой самой «Володарки»…
Такого рода сближения, сопряжения, касания в одном пространстве различных жизней, судеб, а потом прочерчивание между ними необъяснимых связей – над всем этим, чувствовал Сергей Александрович, можно раздумывать всю жизнь. Здесь было все. Символика и мистика, четкая цепочка действительных причин и неуверенный, наощупь, пунктир догадок, условия времени, места, неподдающаяся разумению мешанина закономерного и случайного.
Именно в этом месте своего родного Минска многие десятилетия спустя она, мать – Леокадия Забелла, станет уже и бабушкой. Об этом ее известит первый плаксивый крик родившегося внука.
Ранней весной, в раннее утро она будет сидеть возле стены роддома на скамейке, заранее узнав, где сейчас главное, самое важное в жизни для нее окно, закрашенное белой краской. Будет сидеть и ждать, как всегда, немного легкомысленно, не очень-то надеясь, что повезет и она узнает, угадает этот миг, звук своего продолжения в этом мире.
Свободная внутри, как в молодые годы, от гнета слишком сильного желания, она услышит, безошибочно уловит музыкальным своим слухом писклявый, недовольный плач только что явившейся на этот свет еще одной родной для нее жизни.