Хороший отец - Ной Хоули
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тот перелет случился в начале нашего развода. Кажется, Дэнни в третий раз летел один. Если приключения в аэропорту его когда-нибудь и пугали, мне он об этом не говорил. Рейс был ночной, вылет из Нью-Йорка около шести. Небо над аэропортом Кеннеди было чистым, но над Средним Западом не первый день ходили грозы: ливни, снег с дождем, снегопады. Я довез Дэнни на такси и заплатил водителю за ожидание. Провел Дэнни через досмотр до самых ворот, где нас встречала стюардесса. Сказал ей, что сын летит один и я прошу в целости доставить его в Лос-Анджелес. Стюардесса показала на Дженни, которая сидела одна и смотрела за стеклянную стену на вспышки огней у дорожек. Стюардесса сказала, что дети легче путешествуют по двое. И подмигнула Дэнни: может, заведешь подружку!
Я сам тогда жил один – разведенный мужчина, желавший и опасавшийся женщин, – и, признаться, обратил внимание на профиль стюардессы, когда та повернулась. Отметил обтягивающую юбку, блестки пирсинга в ухе – намек на мятежный характер и легкий сексуальный анархизм. Она была молодая, грудастая, светловолосая. Смешливая. Я сказал, что работаю врачом, и упомянул, что сын летит к бывшей жене. Стюардесса пообещала особо позаботиться о Дэниеле. И пожала ему плечо.
Дэниел взял в самолет «Спрайт» и крекеры в виде зверушек. Его ранец был набит одеждой, игрушками, комиксами. Всем, что, на мой взгляд, помогло бы ему скоротать долгий перелет. В салоне показывали «Титаник» – странный выбор для вида транспорта, который летает на молитвах и вере. После первой воздушной ямы капитан включил предупреждение «Пристегните ремни» и приказал стюардессам занять свои места. Он искал высоту, на которой не болтало бы. Самолет тряхнуло второй раз, третий. От четвертого толчка открылись несколько багажных ящиков над головами, вывалился багаж, разлились напитки. Одного пассажира ударило по голове чужим лэптопом. Тогда прозвучал первый крик.
За окнами пассажирам были видны вспышки молний. Дождь колотил по крыльям и фюзеляжу. Свет моргал и загорался снова. Потом отказала вся электрика. В кабине включилась сирена. Самолет начал неконтролируемое снижение. Что чувствуют те, кто падает с неба? Ужас невесомости. Насилие скорости. Самолет без управления горой рухнул вниз. В главном салоне визжали. Люди начали вскрикивать, молиться.
В кабине капитан пытался вывести машину из пике. Он знал, что на исправление ситуации у него секунды, потом машина и все, кто на борту, погибнут. Его помощник остолбенел. Капитан понимал, что без электричества ему не удержать машину в воздухе. Единственная надежда – отключить все и заново запустить двигатели, в надежде, что вместе с ними включится и электричество. Он безумно рисковал. До земли оставалось семь – десять минут. Отключенные двигатели могли не запуститься, но другого выхода не было. Он с каждой секундой терял высоту, погружаясь в сердце бури. Капитан гаркнул приказ экипажу, коротко взмолился и протянул руку, отключая всё.
Мой сын в салоне вцепился в подлокотники. Ему было восемь лет. На последний день рождения мы купили ему пирог в «Карвеле» и сводили на игровые автоматы. Голубая лазурь пирога налипла ему на губы, превратив в крошечного бледного зомби. Дэнни это показалось смешным, и я с ним согласился. Я не был суеверным. Я знал, чем живой ребенок с голубой глазурью на губах отличается от трупа.
В подарок Дэниел получил от матери скейтборд, от меня – набор для опытов. Он выглядел счастливым. Казалось, его вовсе не тревожит, что отец с матерью не выносят друг друга. Что им, чтобы вести вежливый телефонный разговор, нужно разъехаться на три тысячи миль. В тот вечер он отправился в постель с липкими пальцами, гораздо позже обычного времени. И сказал, что он счастлив. Но правду ли сказал? Или уже тогда говорил мне то, что я хотел услышать?
Тогда, на высоте двадцать пять тысяч футов над Огайо, в свободном падении, мой сын вцепился в подлокотники мертвого самолета, падавшего комком бумаги, брошенным в мусорный бачок. В кабине капитан сосчитал до пятнадцати и включил запуск двигателей. В первый миг ничего не изменилось. Его молитвы не услышали. Команда и пассажиры уже мертвы. Потом взревел правый двигатель, за ним – левый. Электричество мигнуло раз, другой, и свет загорелся. Капитан с первым помощником вместе выводили машину на высоту. Мир стабилизировался. Вопли в кабине понемногу затихли, а потом еще не верившие в спасение пассажиры восторженно завопили. Кричал ли ура мой сын? Радовался ли он? Или плакал? Ребенок, совсем один перед лицом смерти. Стошнило ли его, или он описался? Я в тот вечер услышал в новостях о самолете, в котором отключилось электричество. Не в силах проглотить ком, вставший в горле, позвонил матери Дэниела, которая сказала, что с ним вроде все хорошо. Самолет сел вовремя, а на вопрос, как летел, Дэнни ответил: «Долго».
Я всю ночь проплакал, представляя смерть сына. Мой бедный мальчик. Перед таким ужасом никто не должен быть один.
Я думал о нем теперь, представляя пристегнутым наручниками к кровати, с пулей в ноге, арестованным за убийство, которого он не совершал. Какой страх хуже? Правда ли, что с возрастом страх смерти растет? В этом отношении у ребенка есть преимущество перед взрослым. И все же, какой отец не желал бы оградить сына от всех страхов, скрыть от него правду о смерти? После того рейса я поклялся, что никогда больше не отправлю его одного.
Несколько месяцев мы пытались разговорить Дэнни: спрашивали, что случилось, что он чувствовал. Он отвечал без интереса. Самое большее, признавался, что было «страшновато», когда самолет стал падать, но что он был занят и старался, чтобы Дженни «не слишком развизжалась». Каким героем он мне тогда казался: мальчик, сохранивший хладнокровие в опасности, первым делом заботившийся о других. Я гордился им и чувствовал себя в чем-то вознагражденным тем, что у меня растет сильный, невозмутимый сын.
А сейчас, сидя в салоне первого класса и летя в неизвестность, я гадал, не случилось ли в том рейсе через всю страну чего-то еще. Какого-то глубинного сдвига. В миг перед верной смертью мой сын оказался лицом к лицу с отверженностью. Не понял ли он в падающем самолете, что одинок в жизни, что родители, которым полагалось защищать от всех опасностей мира, бросили его в пустоту? Не застыло ли в ту минуту в восьмилетнем мальчике что-то такое, чему следовало оставаться мягким и хранить надежду? Какой взгляд на мир родился в ту минуту – не тот ли, который разделил его как раз с теми людьми, что должны быть самыми близкими? Не потому ли он бросил учебу и пустился бродяжничать? Не потому ли не звонил и не писал? Не тогда ли я потерял его?
И, если так, как я мог быть таким слепым, чтобы этого не видеть?
Я приземлился в Лос-Анджелесе в три ночи. На выходе из терминала меня приветствовал выхлоп какой-то колымаги. Я взял такси и назвал водителю адрес. Мы молча ехали по залитым желтым светом городским улицам. Здесь я был резидентом при медицинском центре Святого Иоанна в Санта-Монике. Там и познакомился с Эллен на вечеринке у другого резидента. Зеленоглазая девчонка курила самокрутку на балкончике. Я был резидентом по второму году, прямо с двух суток дежурства. Даже не снял хирургический комбинезон.
– Меня не предупредили, что здесь карнавал, – сказала она.
– Не карнавал, – ответил я. – Я врач.
У нее было тело девушки, которая знает, как попасть в беду.
– Спорим, ты репетировал эти слова перед зеркалом, – сказала она.
И протянула мне самокрутку. Я покачал головой.
– Ну а я не врач, – сказала она. – Зато я ипохондрик.
– Небеса создали нас друг для друга, – сказал я.
Эллен была фотографом и работала в магазине одежды. Она выросла в муниципальном районе Беркли, ела льняное семя и плоды рожкового дерева, поклонялась мученикам Рабочей партии, пока ее отец, Бертран, не бросил мать, Молли, ради сестер Хеннеси, чем раз и навсегда доказал, что «свободная любовь» – просто новое оправдание для мужчин, таскающихся за собственным членом.
Эллен вместе с матерью, неожиданно оказавшейся матерью-одиночкой, переехала в дешевый район Глендейл. Эллен тогда было девять. На завтрак они ели хрустящие хлебцы, а днем смотрели телешоу о разочарованных бездельниках. Мать Эллен не спешила найти работу и не интересовалась образованием дочери. Как минимум дважды в неделю она находила предлог не пускать дочь в школу, чтобы не сидеть дома одной.
Молли воображала себя художественной и возвышенной натурой в стиле Гертруды Стайн и потому поощряла художественные наклонности дочери. Но учила следовать своим капризам, а не трудиться. В результате Эллен так и не приобрела настырности и трудолюбия, необходимых художнику, чтобы пробиться в современном мире. Не выработав дисциплины, она оказалась в числе тех, кто бесконечно ждет «настроения» и сражается с неотступным ощущением провала и своей ненужности. Она была из мечтателей, а не из деятелей, и, хотя поначалу меня привлекло именно это качество, со временем оно стало меня бесить.