Проводник электричества - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, Толь, чуть не забыл, считай, о главном, — спохватился Якут виновато. — Мы тут пошустрили по местным окрестностям. И вот нашли. — Якут полез в карман и вынул, как драгоценность величайшую, разорванный надвое паспорт, в засохших грязевых потеках, с отпечатком рифленой подметки на странице с фотокарточкой и Ф.И.О.
— Вот это, парень, правосудие, которому ты показания дать собрался. — Нагульнов Машкин паспорт показал Ивану. — Якут, где ваша тачка? За нами в Рязанский проезд…
Уже ползли меж гаражами, шурша колесами по гравию; в далеком закутке, в аппендиксе мытарились горбатые фураги и кожаные куртки патруля — «калашниковы» на предохранителях. Лохматый седовласый хмырь сидел спиной к гаражной стенке, из ссадины на темени текла и заливала морду кровь, била в глаза горящим суриком.
Два опера в гражданском согласно-недовольно повернулись на шорох шин и рокот мощного мотора: один — пока или уже никто, второй — Шкуратов, морда с фотографии, прямой огненно-рыжий чубчик, широкий лоб, квадратный подбородок с ямкой, упорные глаза слегка навыкате, умевшие давить на супротивника, — стандартный милицейский человек, блюститель своей шкуры и поживы, спокойно-полновластный держатель привокзальной территории и Красносельского района, привычным махом собирающий положенную дань со всех насельников удела, который получил в кормление.
Нагульнову вдруг на мгновение стало страшно — как будто слабеньким раствором его вот самого, Нагульнова, стоял перед машиной человек, чуть не угробивший нагульновскую дочку, ее склонявший, гнувший и бесчестивший.
— Он! — вскинулся Иван и глянул на Нагульнова волчонком.
— Сейчас ты выходишь, молчишь и не лезешь, — сказал Нагульнов механически, прохваченный, прошитый вот этим откровением, вопросом: они — одно и то же, Нагульнов и вот этот выродок, вот тех же щей пожиже лей; десятки, сотни, тысячи, несметь таких заключены в огромную молекулу системы, предельно примитивную и предельно живучую, чей принцип действия один — насилие и беззаконие, и значит, это скотство, людоедство, которые сотворены над Машкой, есть именно его, нагульновская, практика в предельном, так сказать, развитии, в изводе, в извращении. — Шкуратов! — крикнул, вылезая.
Тот подошел уверенно, невозмутимо и вдруг споткнулся будто; непроницаемое жесткое лицо сломалось напряжением, больным вдруг на мгновение и стало потерянным — как будто зуд и жжение, как будто подцепил у девки нехорошую болезнь и, обнаружив, искривился: теперь лечиться, прятаться, терпеть… так очная ставка подействовала; узнал, конечно, пацана ублюдок, не то чтобы засуетился, задрожал, но взъерепенился: придется — ко врачу, придется больно, со слезой — анализы.
— В чем дело? Кто ты?
— Я? Человек. И гражданин своей страны. Могу я обратиться к моей милиции как гражданин? Вчера ты с дружками девчонку в отдел приволок. Сейчас она в больнице с разбитой головой, могла загнуться, чудом выжила… вот чуть бы посильнее только грохнулась.
— Ты кто? — ублюдок взбычился.
— Отец той самой Нагульновой Марии.
— Ах вот оно что. Да, девушка была без документов, доставлена нарядом в состоянии опьянения — вот это для начала. При ней два грамма вещества — достаточно для задержания?
— Вот, значит, как? И этот с ней был? — Нагульнов повел на Ивана, стоявшего ни жив ни мертв, стеклянного от гнева на неправду.
— Кто там с ней был, не знаю. Меня там не было. По факту говорю.
— А дальше? Травма как? Откуда?
— Да как? Она же невменько под кайфом. Задергалась, метаться начала, ну, вырвалась и оступилась у нас на лестнице в отделе. Никто и пикнуть не успел: раз-раз — и все, она уже лежит.
— Двух пэпсов расшвыряла и с лестницы сама?
— Гражданин, я вам факты.
Нагульнов все решил, сцепилась вся мозаика в башке. Если его, Нагульнова, такого, как он есть, не будет, то эти вечно будут безнаказанны. Порядок, протокол, суд по закону, непротивление насилием насилию, смирение, «щека», «простить врага»… — все это флер, туман, кисель, в котором вязнет твой кулак, еще один защитный слой для них, для этого ублюдка, которые защищены и так, системой, властью и оружием. Нет, только убирать с лица земли под землю.
— Да, брат, не подкопаешься. Со всех сторон ты чистенький.
— Ну а чего копать? Куда? Под факты? Скала там, гранит. Я очень сожалею, что все так вышло, гражданин, но только вы поймите тоже: в пределах закона мы действовали строго, исполняли свой долг, так сказать, извините, — глумливо извивалась ублюдочная морда… в спокойствии, как будто сквозь броню, как будто не пробить, мразота, дурачок.
Мальчишка бросился из-за спины Нагульнова на гада — Нагульнов мог щенка успеть остановить ударом локтя в грудь или схватить за шиворот, но он не стал.
В наплыве ярости, убившем начисто все рабье, все заячье в составе, почуяв сладкую последнюю свободу не простить, не в силах прятаться беспомощным ничтожеством за широченной литой спиной Железяки и будто возвращая себе плоть — во что бы то ни стало хоть кроху страха вбить вот в этот лоб, достать до горла, до податливого, мокрого под толстой шкурой и под прочной костью — Иван был сбит подсечкой, рухнул на колени, зашарил хищно скрюченными пальцами по гравию, нащупал что-то твердое, похожее на штырь и, мертво стиснув это в кулаке, с колен всадил ублюдку по кулак в тугое мясо ляжки.
— Стоять! Стволы на землю! Мордой вниз! Всех завалю! — привычно выплюнул Нагульнов, вскинув ствол.
Как три овцы — сейчас прижмут коленом к праху у костра, и только подрожать, подергаться в конвульсиях осталось — с трясущимися лицами, растроганно-подобострастно глядя в черные дыры вскинутых стволов, патрульные и опер опустились на колени; Якут и Игоряша подскочили, влупили по затылкам, по бокам, пинками раскидали «калаши»… пацан с перекореженным остервенением лицом рванул железку и замахнулся опустить, вгвоздить куда ни попадя… ручищи гада вскинулись, перехватили, парню вывернули руку. Железка выпала.
Еще один, которого забыли все, — светило, композитор — метнулся к парню и сковал; Шкуратов, обвалившийся на задницу от боли в раненой ноге, полез под мышку за стволом — Нагульнов сделал шаг и вырубил скота пинком колена в рыло.
— В машину этого. Подняли морды! — крикнул местным. — Смотреть на меня! Подполковник Нагульнов, — раскрыл свои корочки и бросил оперу в хайло. — Он ушел пообедать, и он не вернулся. Его уже нет. А вы пока есть. Хоть кто-то вякнет слово кому-то у себя в отделе — найду и убью. Хоть кто-то напишет об этом наверх, какому угодно начальству — найду и убью. Давайте свои корки все сюда. Я переписываю ваши имена. Молчите — живете. Откроете рты — спалю ваши хаты вместе с бабьем и пащенками, вникли? Мигните, если поняли.
Ублюдка впихнули в багажник. Нагульнов глянул на «аристократов»: мальчишка сжег все топливо, сидел, привалившись к стене, так, будто в его теле не осталось ни единой косточки; впервые сделав выбор между слабостью и честной жестокостью, он слушал сам себя, не мог себя услышать — нового. Композитор стоймя прислонился к стене и курил — однако, кремешок, без дрожи; они ж обыкновенно квелые, интеллигентская порода, изнеженные, то-о-о-нкие — соплей перешибить — не то что кровью напугать. А этот — нет, не весь он на ладони.
— Что, музыкант, давай расстанемся. И парня забирай, валите. Ну все, ушел, исчез? Вали ваяй симфонии, чудила. Жену свою к койке прижми, пока не ушла от тебя. Давай-давай — трах-Бах.
Вместо ответа взял тот за ворот племяша и потащил к нагульновскому крейсеру.
— Ты дурочку-то не валяй, сюита! — Нагульнов сел за руль. — В пути мы, всё, тебе еще не поздно соскочить. Иначе назад не получится.
— Э, нет, друг, этот спектакль я хочу досмотреть до конца.
2
Уже смеркалось, затопило улицы московским ровным золотистым светом, цветастые иллюминации мигали, неоновые вывески дорогостоящих престижных заведений общепита светились, рекламные плакаты сияли снежными улыбками, жемчужно-матовыми лицами безвозрастных красавиц; призывно и доверчиво разомкнутые губы шептали, источали: жизнь будет вечной, вечно сладкой, все хорошо, никто за вами не придет, есть только радость, нега, только мы… насилуют и убивают не вас — других, окраинных, периферийных, низшей расы.
— Послушай, подполковник, — упрямой, безнадежной синью глянул композитор, — я ведь молчать в отличие от этих вот не буду.
— Не будешь — заткну, — автоматом отозвался Нагульнов.
— Сам знаешь — нет.
— Да ну? Особенный ты, что ли? Кровь, может, не течет?
— Течет, но у меня… эт-самое… гуманистические принципы, — сказал Камлаев со свистящим смехом.
— Он не человек. Ты парня своего спроси: он еще чистый, нежный, он всех любит. Иван, скажи, он человек? Вот что с ним делать?