Булочник и Весна - Ольга Покровская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Любовались уже, – отвечала Мотя. – У самих не хуже! – и вытаращила на Ирину глаза.
– Да, верно! – улыбнулась Ирина, всматриваясь. – Верно, верно! Что-то есть общее. Вот повезло же вам! Как бы нам с вами поменяться?
– Я бы поменялась, – кивнула Мотя. – Мне Весну играть – как раз твои бы пошли! А, кстати, Петька мне проспорил свою тачку – на то, что Николай Андреич нас кинет!
– Это как же проспорил? – изумилась Ирина.
Мотя в лицах принялась объяснять ей как.
А я всё стоял на краю, посматривая в заляпанную строительными огнями долину. Ветреная осенняя ночь окончательно отрывала меня от моих сородичей с их благословенной «жизнью».
Под холмом у автобусной остановки скользнул огонёк фар, и через минуту на подъёме возник согбенный силуэт путника. В гору Старой Весны медленно и упорно брёл Николай Андреич Тузин.
В нескольких метрах от нашего бивака Тузин остановился и враждебно, прямо-таки с байронической обособленностью обвёл взглядом присутствующих. Он был чёрен и худ. В отблесках костра темнота стекала с него, как нефть.
Мотька метнулась к костру и, наполнив бокал, подбежала к Тузину с вином, как с цветком.
– Николай Андреич, ты чего такой дикий? Мы в твою честь тут пьём! Держи! За тебя! За то, что ты нас не кинул!
– Тронут, – не замечая бокала, холодно отозвался он.
Тогда Коля отложил гитару и, плеснув из спрятанной под лавкой бутылки, поднёс ему свой стаканчик. Тузин посмотрел пристально в лунный яд и молча выпил.
Мы тоже молчали. Нездешняя, заглушившая ветер тишина растеклась по холму. Её нарушил логичный вопрос Ирины:
– Николай, а машина где?
– Разбил, – отозвался он.
– Разбил? – ахнула Ирина, вскакивая с чурбачка. – Как разбил? Да что ты говоришь! Сильно?
Тузин презрительно посмотрел на жену и, отдав Коле стакан, произнёс:
– Если интересно, господа, могу вам похвастаться. Жанна поручила мне в срочном порядке мюзикл и детскую сказку. Так что, Ирина Ильинична, работёнки будет – завались. Раньше одиннадцати в вашу юдоль печали меня и не ждите!
Ирина задиристо упёрла руки в бока.
– Юдоль печали? Ну а в театре-то у вас, конечно, рай! Рамазановна тебя за шкирку мотает – то-то смеху! Ты, Николай, не ври хотя бы сам себе!
Тузин побледнел. Впервые я видел, чтобы человек при скудном свете костра белел так заметно.
– Да, представьте, Костя! – произнёс он. – Я ведь, оказывается, дурно поступил, не приняв предложение! Ирина Ильинична у нас метила в Москву, в светские львицы! А я не оправдал надежд!
– Опять врёшь! Тебе плевать на мои надежды! – твёрдо сказала Ирина. – Ты испугался, что и оттуда тебя погонят пинком, – вот весь твой мотив!
– А ты шинель мне зашей! – с хрипом выкрикнул Тузин и бешеным лётом устремился прочь с холма – туда, откуда пришёл. Столетнее его пальто с оторванным карманом порхало над дорогой.
Ирина, приложив ладонь к лицу, замерла. Постояла минуту и, вполне с собой совладав, сказала:
– Костя, сходите за ним, пожалуйста!И опять я был благодарен судьбе, что моей бесхозной душе находилось дело! Поплутав по Отраднову, я обнаружил Николая Андреича у монастырских стен, белевших среди густо-синей осенней ночи. Он стоял на автобусной остановке, задрав голову к небу, – угловатый рериховский мотив. Длинная шея рвалась из воротника шинели, стремились к звёздам острые нос и подбородок.
– Жалеете, что остались? – спросил я, подойдя.
– Жалею зверски! – проговорил он, не отводя глаз от ярчайшей, совершенно стеклянной Венеры.
– А чего ж тогда?
Он обернулся через плечо – не понимая вопроса.
– Мотю пожалели? – уточнил я.
Он поднял ворот шинели, чтобы не дуло в шею, и с раздражением произнёс:
– Оставьте, Костя! Не из-за Мотьки я! Ирина права. Страшно браться, понимаете вы? Страшно увидеть собственный нуль!
Я хотел возразить ему, что быть «нулём» – нормально, а страшно – это когда нет никакой любви. Но, как всегда, не собрал слов.
– Ладно, вы не волнуйтесь, идите. Скажите там, я ещё погуляю, – проговорил он и озябшим шагом засквозил вдоль монастырской стены.
Я подумал – всё равно ему некуда деться. Обогнёт монастырь, потопчется у закрытого магазинчика и вернётся в деревню. Не дунет же ночью в Москву! Зажёг сигарету и короткой дорогой – мимо красных огней пажковской стройки – направился к дому.
Пока я бродил, от нашего костра остались угли и степной запах гари. Колины окна были темны. Я поднялся в дом и нашёл Илью за его обычным занятием. Он сидел на полу будущей гостиной и рисовал. Я подошёл и, сев на корточки, перебрал разбросанные листы. Илья насочинял, как всегда. Вот сидим мы с Мотькой – прислонились друг к другу плечами, и нет никакой пустоты, напротив – между нами любовь, робкое спасение от сиротства.
– Врать не надоело? – спросил я, кивнув на листок.
Илья, с трудом оторвавшись, вытаращил на меня глухонемые глаза.
– Почему врать?
– Потому что вот что это? Где ты это видел? – сказал я, глядя в рисунок, на своё живое, любящее лицо. – Илюша, ты глупый? Ты не видишь, что вокруг могила чёрная? Я отупел, заиндевел и никого не люблю – даже дочку. Во мне нет ничего давно, а ты тут сопли развёл! Какой ты, блин, художник? Где правда?
Илья помедлил, раздумывая.
– Да, ты прав! Больше не буду, – сказал он просто и вернулся к своим рисункам.
Я постоял несколько секунд, шатаясь с пятки на носок, и как-то вдруг погорячело в груди. Конечно, слишком лёгкое согласие Ильи было «разводкой», шитой белыми нитками провокацией, но почему-то оно подействовало. Я почувствовал, как жар обиды перерождается в злобу, в страшную, полоумную ненависть к своему прозябанию. Я рванул оконную раму и высунулся – южный ветер с дымом плеснул в лицо.
– Илья, а где Мотька?
– Мотька? – переспросил он и растерянно оглядел комнату, словно Мотя и правда могла уснуть где-нибудь здесь, под разбросанными рисунками.
Не прикрыв окна, я сорвался и вылетел во двор. На крыльце бытовки горела лампочка, в свете её на верхней ступеньке сидела Мотя, укутанная в моё одеяло. Голову она склонила к коленям и дремала, не закрывая глаз. Я подошёл и сел рядом. Вдруг распахнулось крыло, и я оказался укрыт тёплым пухом. Ни за что ни про что спасён. Ветер бушевал теперь снаружи, за пределами нашей «плащ-палатки».
Это было то блаженное состояние души и тела, когда чувствуешь, что повсюду ты – дома, и повсюду ты – не один. Не знаю, сколько времени прошло, пока я понял, что хлюпаю на плече у более слабого существа, чем я. Мне горячо и хорошо. И кажется, окаменелость чувств если не размягчается, то хотя бы слегка подтаивает снаружи.
Понемногу одеяло всё оказалось на мне. Мотька покрепче замотала меня и принялась покачивать за плечи, как гигантского младенца. Тише-тише, баюшки-баю.
Через пару минут, отсморкавшись, я заявил со всей ответственностью, что начинаю новую «новую жизнь» – без нюнь. Без пропастей, пустот, замерзаний и окаменелостей. Если есть охотники поспособствовать её становлению – я не против.
– Я вот что думаю, – сказала Мотя, поразмыслив. – Тебя надо окатить мёртвой водой. Потом, конечно, живой. Но сначала мёртвой – чтоб отшибло прошлое.59 Дайте мёртвой воды!
Я отвёл себе на расчистку сердца неделю – до дня рождения и честно старался поставить точку. Начать с того, что мною было принято решение не возвращаться в деревню без признаков перемен. Всю неделю я ночевал в булочной – в кабинете на диванчике. Просыпался, бодро высовывался в окошко и пытался унюхать в воздухе обновление. А затем весь день, за любой работой, был занят отслежкой и выкорчёвыванием «лишних» мыслей. Однажды я даже нарисовал на обратной стороне накладной эту самую вожделенную «точку» – и мне показалось, что в её маленькую бездну и правда оттекло какое-то количество тоски.
Несколько раз в сумерки на меня накатывала «бренность». Не то чтобы страх смерти – скорее омерзение к жизни за то, что в ней нет ничего вечного. Одного такого приступа я не выдержал и позвонил Пете. Но он не смог мне помочь, поскольку и сам был не в форме. Его голос просел и угас, как старый снег. Решение Тузина не ехать в Москву подвело их с Ириной историю к удручающему, хотя и логичному финалу.
– Детский роман окончен, – угнетённо проговорил Петя. – Девочки просто играли в принцесс. Наряжались, хлопали ресницами. Больше ничего. Никаких реальных поступков! Никакой человеческой зрелости! А я ведь люблю её, замуж её зову, не чего-нибудь там!.. Принять решение она не может! Выйти из деревни не хочет! Меня не пускает! При этом болтает со мной, как с каким-нибудь родственником. И эта шинель! Я, говорит, никак не зашью Николаю Андреичу шинель. Пятый раз уже слышу этот бред. Да, блин, зашей наконец, раз так мучаешься!
Установленный мною срок пролетел быстро. В канун дня рождения я вернулся в деревню таким же, каким уезжал неделю назад. Поставил машину и, не заметив нигде Ильи, двинулся в сторону Тузиных. Пажковская стройка притихла – там шла отделка и уже месяц работал Серго, простившийся со мной полюбовно.
У тузинского забора я позвал хозяев. Они не откликнулись. С берёзы подуло кладбищенским листопадом. Я попробовал разогнать тоску весёлым воспоминанием: вот под этим самым забором в августе валялся, наклюкавшись французского вина, влюблённый Петя. Всюду жизнь – чего я боюсь?