Мандарины - Симона Бовуар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но ты ее принял. Тон Лашома изменился:
— Думаешь, я делаю все, что хочу? Я ведь сказал тебе, что считал момент неподходящим и, на мой взгляд, Фико перестарался. Мне кажется, следует спорить с таким человеком, как Дюбрей, а не оскорблять его. Мы так и поступили бы, если бы у меня и моих друзей был собственный журнал.
— Журнал, где бы ты мог выражать свое мнение совершенно свободно, — с улыбкой сказал Анри. — Речь об этом больше не идет?
— Нет.
Наступило молчание; Анри взглянул на Лашома:
— Я знаю, что такое дисциплина. И все-таки тебя не смущает, что ты остаешься в «Анклюм», хотя не согласен с его линией?
— Думаю, уж лучше пускай там буду я, чем кто-нибудь другой, — ответил Лашом. — Я останусь до тех пор, пока меня будут держать.
— Думаешь, тебя там не оставят?
— Видишь ли, компартия — это не СРЛ, — сказал Лашом. — Когда сталкиваются два направления, проигравшие легко попадают в разряд подозрительных.
В его голосе было столько горечи, что Анри спросил:
— Послушай, ты так призывал меня вступить в компартию, а теперь сам, возможно, выйдешь из нее.
— Я знаю таких, кто только этого и дожидается! Партийные интеллектуалы — да это самое настоящее осиное гнездо! — Лашом тряхнул головой: — Ну и ладно, я все равно не уйду. Бывают моменты, когда очень хочется так поступить, — добавил он. — Мы не святые. Но учимся терпеть.
— У меня ощущение, что я никогда не научусь, — сказал Анри.
— Ты только так говоришь, — возразил Лашом. — Но если бы был убежден, что в целом именно партия на верном пути, то решил бы, что твои мелкие личные истории немногого стоят по сравнению с тем, что поставлено на карту. Понимаешь, — с воодушевлением продолжал он, — есть одна вещь, в которой я уверен: только коммунисты занимаются полезной работой. Так что презирай меня, если хочешь, но я готов стерпеть что угодно, лишь бы не уходить оттуда.
— О! Я тебя понимаю! — сказал Анри. А сам подумал: «Кто же по-настоящему честен? Я примыкаю к СРЛ, потому что одобряю его линию, но пренебрегаю тем обстоятельством, что, весьма вероятно, движение потерпит неудачу. Лашом нацелен на продуктивность и соглашается с методами, которых не одобряет. Никто не вкладывает себя целиком в каждое из своих деяний, само дело препятствует этому».
Он встал:
— Пойду в редакцию.
— Я тоже, — сказал Венсан. Сезенак приподнялся на стуле:
— Я провожу вас.
— Нет, мне надо поговорить с Перроном, — непринужденным тоном сказал Венсан.
Когда они вышли из бара, Анри спросил:
— Как дела у Сезенака?
— Никак. Он говорит, что переводит, но никому не известно, что именно; ночует он у приятелей и ест, что ему дают. В настоящее время он спит у меня.
— Остерегайся.
— Чего?
— Наркоманы — опасная штука, — сказал Анри, — они не пожалеют и отца с матерью.
— Я не сумасшедший, — ответил Венсан. — Он никогда ни о чем не знал. Сезенак мне нравится, — добавил он, — с ним никаких компромиссов: это безысходность в чистом виде.
Они молча спустились по улице, и Анри спросил:
— Ты действительно хочешь поговорить со мной?
— Да. — Венсан пытался заглянуть в глаза Анри. — Это правда, то, что рассказывают, будто твою пьесу должны ставить в октябре на «Студии 46» и что звездой будет малютка Бельом?
— Сегодня вечером я подписываю контракт с Верноном. Почему ты об этом спрашиваешь?
— Ты наверняка не знаешь, что матушку Бельом обрили, и она это вполне заслужила. У нее был замок в Нормандии, там она принимала кучу немецких офицеров, спала с ними, возможно, и малютка тоже.
— Зачем ты рассказываешь мне эти сплетни? — спросил Анри. — С каких пор ты принимаешь себя за сыщика и почему ты думаешь, что я люблю сплетни?
— Это не сплетни. Существует досье, у меня есть приятели, которые его видели: письма, фотографии, которые один парень постарался заполучить, полагая, что это может когда-нибудь ему пригодиться.
— Ты сам-то видел досье?
— Нет.
— Вот именно. Но мне в любом случае плевать, — с негодованием сказал Анри. — Меня это не касается.
— Помешать негодяям вновь верховодить страной, не общаться с ними и не компрометировать себя — это всех нас касается.
— Ступай читать свою проповедь кому-нибудь еще.
— Послушай, не сердись, — сказал Венсан. — Я хотел предупредить тебя, что матушка Бельом под прицелом, за ней приглядывают, и будет глупо, если у тебя появятся неприятности из-за этой сволочи.
— Обо мне не беспокойся, — сказал Анри.
— Ладно, — ответил Венсан. — Я хотел, чтобы ты знал, вот и все.
Они закончили путь молча; но в душе Анри поселился голос, непрерывно повторявший: «И малютка тоже». Всю вторую половину дня он твердил этот припев. Жозетта почти призналась, что мать не раз продавала ее; впрочем, все, чего Анри ждал от нее, это еще несколько ночей, да, еще несколько ночей.
Между тем на протяжении нескончаемого ужина, наблюдая, как она с вялой любезностью улыбается Вернону, он до стеснения в груди испытывал мучительное желание очутиться с ней наедине и расспросить ее.
— Итак, вы довольны, контракт подписан! — говорила Люси.
Ее платье и драгоценности плотно прилегали к ее коже, так же как волосы, можно было подумать, что она родилась, спала и умрет в платье с маркой «Амариллис»; позолоченная прядь оттеняла черноту ее волос, и Анри зачарованно смотрел на нее: как выглядела Люси с бритым черепом?
— Я очень доволен.
— Дюдюль вам скажет, что если я беру дело в свои руки, то можно быть спокойным.
— О! Это поразительная женщина, — спокойно подтвердил Дюдюль. Клоди заверила Анри, что Дюдюль, официальный любовник, потрясающе
честный человек. Действительно, его серебристые волосы обрамляли такое свежее, правдивое лицо, какое встречается лишь у крупных мошенников: тех, кто достаточно богат, чтобы купить собственную совесть; возможно, впрочем, он был честен согласно своему особому кодексу.
— Скажите Поль, что она поступила гадко, отказавшись прийти.
— Она действительно слишком устала, — ответил Анри.
Прощаясь, он поклонился Жозетте; все женщины были в черном и сверкали драгоценностями; она тоже была в черном и казалась придавленной массой своих волос; улыбаясь, она с заученной вежливостью протянула ему руку; в течение всего вечера ни одно неверное движение ресниц не изобличило ее напускного равнодушия. Значит, лицемерить ей было легко? Ночью в своей наготе она казалась такой бесхитростной, такой открытой, такой невинной. Со смешанным чувством нежности, жалости, ужаса Анри задавался вопросом, есть ли в досье и ее фотографии тоже.
Вот уже несколько дней такси работали снова; три машины стояли на площади де ла Мюетт, и Анри сел в одну из них, чтобы подняться на Монмартр; он едва успел заказать виски, когда Жозетта опустилась рядом с ним в глубокое кресло.
— Верной был превосходен, — сказала она, — к тому же он педик, мне повезло, значит, не будет приставать.
— Как ты поступаешь, когда к тебе пристают?
— В зависимости от обстоятельств; иногда бывает трудно.
— Во время войны немцы не очень к тебе приставали? — спросил Анри, пытаясь сохранить естественный тон.
— Немцы? — Она покраснела, как однажды он уже видел, от шеи до самых корней волос. — Почему ты об этом спрашиваешь? Что тебе рассказали?
— Что твоя мать принимала немцев в своем нормандском замке.
— Замок был оккупирован; это не по нашей вине. Я знаю. Люди в деревне распространяли скверные слухи, потому что ненавидели маму, впрочем, она сама была виновата, она не очень любезна. Но ничего плохого она не сделала и всегда держала немцев на расстоянии.
Анри улыбнулся:
— К тому же, если бы это было иначе, ты бы мне все равно не сказала.
— О! Зачем ты так говоришь? — молвила она. Жозетта смотрела на него с трагическим выражением, глаза ее подернулись влагой. Он был напуган властью, какую имел над этим прекрасным лицом.
— Твоей матери надо было поддерживать свой дом моды, и угрызениями совести она не мучилась; она могла попытаться использовать тебя.
— Что ты выдумываешь? — с испуганным видом сказала Жозетта.
— Полагаю, ты была неосторожна, например, прогуливалась с офицерами.
— Я была учтива, не более того; разговаривала с ними, а иногда они привозили меня из деревни домой. — Жозетта пожала плечами. — Я ничего не имела против них, видишь ли, они вели себя прилично, а я была молода, я ничего не понимала в этой войне, мне хотелось, чтобы она кончилась, вот и все. — Она поспешила добавить: — Теперь я знаю, какие они были ужасные с этими концлагерями и всем остальным...
— Ты мало что знаешь, но это неважно, — ласково сказал Анри.
В 1943 году она была не так молода: Надин тогда было всего семнадцать лет. Но разве можно их сравнивать; Жозетта плохо воспитана, никто ее особо не любил и никто ничего не объяснил. Она чересчур любезно улыбалась немецким офицерам, когда встречала их на улицах деревни, садилась в их машину: этого достаточно, чтобы потом уже, задним числом, привести в негодование население. «Было ли что-то большее? Лгала ли она? Жозетта так откровенна и так лицемерна: как знать? Да и по какому праву?» — подумал он вдруг с отвращением. Ему стало стыдно за то, что он изображал полицейского.