Мандарины - Симона Бовуар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вам известно, что нас ждет? — рассерженно спросил Самазелль. — Если и дальше так пойдет, то через два месяца СРЛ будет представлять собой всего лишь маленькую группу интеллектуалов, порабощенных коммунистами, одновременно презираемых и управляемых ими.
— Никто нами не управляет! — возразил Дюбрей.
Анри будто сквозь туман слышал эти взволнованные голоса. В настоящий момент на судьбу СРЛ ему было наплевать. Единственный вопрос заключался в том, в какой мере Жорж говорил правду. Если только он не солгал от начала и до конца, отныне невозможно будет думать об СССР так, как думали прежде, придется все пересмотреть. Дюбрей ничего не желал пересматривать, он укрывался за скептицизмом; Самазелль только и ждал подобного случая, чтобы выступить против коммунистов. Анри вовсе не хотел порывать с коммунистами, но и обманывать себя тоже не хотел.
Он встал:
— Весь вопрос в том, чтобы знать, правду сказал Жорж или нет. А пока все разговоры впустую.
— Я того же мнения, — сказал Дюбрей.
Ламбер и Самазелль вышли вместе с Анри. Едва закрылась дверь, как Ламбер проворчал:
— Дюбрей и правда подкуплен! Он хочет замять это дело. Но на этот раз номер не пройдет.
— К несчастью, комитет всегда поддерживает его, — заметил Самазелль. — По сути, СРЛ — это он.
— Но «Эспуар» не обязана подчиняться СРЛ! — возразил Ламбер.
— А! Вы поднимаете важный вопрос! — улыбнулся Самазелль и добавил мечтательно: — Разумеется, если бы мы решились заговорить прямо сейчас, никто не смог бы нам помешать!
Анри удивленно посмотрел на него:
— Вы планируете разрыв между «Эспуар» и СРЛ? С чего вдруг?
— Если и дальше так будет продолжаться, то через два месяца СРЛ перестанет существовать, — сказал Самазелль. — Я хочу, чтобы «Эспуар» пережила его.
Широко улыбаясь, он удалился, и Анри облокотился на парапет набережной.
— Я спрашиваю себя, что он затевает! — сказал Анри.
— Если он хочет, чтобы «Эспуар» снова стала свободной газетой, он прав! — заметил Ламбер. — Там снова устанавливают рабство, здесь убивают! И кто-то еще хочет, чтобы мы не протестовали!
Анри посмотрел на Ламбера:
— Если Самазелль предложит разрыв, не забывай, ты обещал мне: в любом случае ты поддержишь меня.
— Хорошо, — сказал Ламбер. — Но предупреждаю тебя: если Дюбрей надумает замять дело, я уйду из газеты и продам свои акции.
— Послушай, нельзя ничего решать до тех пор, пока не подтвердятся факты, — возразил Анри.
— А кто будет решать, что они подтвердились? — спросил Ламбер.
— Комитет.
— То есть Дюбрей. Если он пристрастен, то не даст переубедить себя!
— Пристрастие и в том, чтобы дать убедить себя без доказательств! — с некоторым упреком сказал Анри.
— Не говори мне, что Жорж все это выдумал! Не говори, что все эти документы поддельные! — с жаром возразил Ламбер. Он подозрительно взглянул на Анри: — Ты действительно согласен с тем, что если это правда, то о ней надо рассказать?
— Да, — ответил Анри.
— Тогда все в порядке. Я поеду в Германию как можно скорее и клянусь тебе, что не буду там терять времени даром. — Он улыбнулся: — Тебя подвезти?
— Нет, спасибо, я немного пройдусь, — ответил Анри.
Он шел ужинать к Поль и не торопился с ней встретиться. Он медленно пустился в путь. Говорить правду: до сих пор с этим никогда не возникало серьезных проблем; он без колебаний ответил Ламберу «да»: это был чуть ли не рефлекс. Но на самом деле Анри не знал ни что ему следует думать, ни что следует делать, он ничего не знал: он все еще был оглушен, словно получил сильный удар по голове. Разумеется, Жорж не все выдумал. Возможно даже, что все было правдой. Существовали лагеря, где пятнадцать миллионов тружеников были доведены до состояния недочеловеков; однако благодаря этим лагерям был побежден нацизм и строилась великая страна, в которой воплощался единственный шанс миллионов и миллионов недочеловеков, погибающих от голода в Китае и Индии, единственный шанс миллионов рабочих, обреченных на бесчеловечный удел, наш единственный шанс. «Неужели и его мы тоже упустим?» — со страхом спрашивал себя Анри. Он отдавал себе отчет в том, что никогда всерьез не ставил под сомнение этот шанс; ошибки, заблуждения СССР, он их знал: но все равно однажды социализм, истинный, тот, в котором соединялись бы справедливость и свобода, в конце концов победит в СССР и с помощью СССР; если сегодня эта уверенность его покинет, то будущее исчезнет во мраке: нигде больше не маячил даже призрак надежды. «Не потому ли я ищу прибежища в сомнении? — задавался вопросом Анри. — Неужели я отказываюсь признать очевидное из трусости, потому что нельзя будет больше дышать, если на земле не останется уголка, к которому можно было бы обратить свой взор хоть с малой толикой доверия? Или, напротив, — подумал он, — с готовностью принимая картины ужаса, я, наверное, как раз и жульничаю. За неимением возможности примкнуть к коммунизму, каким облегчением стала бы открытая ненависть к нему. Если бы только можно было быть целиком за или полностью против! Но чтобы быть против, необходимо располагать другими шансами, дабы предложить их людям: ведь слишком очевидно, что революция свершится с помощью СССР или вообще не свершится. Меж тем, если СССР лишь подменил одну систему угнетения другой, если он восстановил рабство, как сохранить по отношению к нему хоть малейшее чувство дружбы? Должно быть, зло повсюду», — пришел к выводу Анри. Ему вспоминалась та ночь в Севеннах, когда в лачуге он с наслаждением погружался во сне в негу невинности: если зло повсюду, невинности не существует. Как бы он ни поступил, он все равно окажется неправ: неправ, если предаст гласности неполную истину, и неправ, если скроет, пускай неполную, но все же истину. Анри спустился на берег реки. Если зло повсюду, выхода нет никакого — ни для человечества, ни для него самого. Неужели придется дойти до подобных мыслей? Он сел и тупо стал смотреть, как течет вода.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Я была вне себя от радости и любопытства в тот вечер, когда приземлилась в Лагардиа; зато потом всю неделю изнывала от тоски. Да, мне предстояло многое узнать о последних достижениях американского психоанализа; заседания конгресса были очень плодотворны, так же как и беседы с моими коллегами; но мне хотелось увидеть и Нью-Йорк, а они с удручающим рвением препятствовали этому. Меня держали в заточении в раскаленных гостиницах, в ресторанах с кондиционированным воздухом, в официальных служебных кабинетах, в роскошных квартирах, и сбежать оттуда было нелегко. Когда после ужина меня привозили в гостиницу, я торопливо пересекала холл и выходила через другую дверь; я вставала на рассвете и шла прогуляться до начала утреннего заседания; однако эти краткие мгновения свободы мало что давали; я понимала, что в Америке одиночество не оправдывает себя, и беспокоилась, покидая Нью-Йорк. Чикаго, Сент-Луис, Новый Орлеан, Филадельфия, снова Нью-Йорк, Бостон, Монреаль: отличное путешествие, однако будет ли у меня возможность воспользоваться им по-настоящему. Коллеги снабдили меня адресами местных уроженцев, которые с удовольствием покажут мне свой город; но речь шла исключительно об ученых, профессорах, писателях, и я опасалась.
Во всяком случае, в отношении Чикаго дело было проиграно заранее; я останавливалась там всего на два дня, а в аэропорту меня ожидали две престарелые дамы; они повезли меня обедать к другим престарелым дамам, которые не отпускали меня весь день. После моей лекции я ела омара в обществе двух накрахмаленных господ, и скука до того была утомительна, что, вернувшись в гостиницу, я сразу легла спать.
Утром я проснулась в страшном гневе. «Так продолжаться не может», — решила я. И стала звонить по телефону: «Я сожалею, я прошу прощения, но из-за насморка вынуждена оставаться в постели». Затем радостно соскочила с кровати. Однако на улице радости у меня поубавилось; было очень холодно; между трамвайными рельсами и надземным метро я чувствовала себя совершенно потерянной; бесполезно шагать целыми часами: я все равно никуда не приду. Я открыла свою записную книжку: Льюис Броган{95}, писатель; возможно, это лучше, чем ничего. Я снова позвонила, сказала Брогану, что я друг Бенсонов, что они наверняка написали, сообщили о моем приезде. Хорошо, он будет в холле моей гостиницы в два часа пополудни. «Я сама за вами заеду», — сказала я и повесила трубку. Я ненавидела свою гостиницу, ее дезинфицирующий и долларовый запах, мне хотелось взять такси и поехать в какое-то определенное место, с кем-то встретиться.
Такси миновало мосты, рельсы, склады, проследовало по улицам, где все магазины были итальянскими, и остановилось на углу аллеи, где пахло жженой бумагой, намокшей землей, бедностью; шофер показал на кирпичную стену, к которой прикреплен был деревянный балкон. «Это здесь». Я прошла вдоль изгороди. Слева от меня находилась таверна, украшенная красной вывеской с погашенными огнями: «ШИЛТЦ»; справа на огромном плакате идеальная американская семья со смехом втягивала носом аромат овсяной каши на блюде; у подножия деревянной лестницы дымился мусорный ящик. На балконе я обнаружила застекленную дверь, прикрытую желтой занавеской: должно быть, это здесь. И вдруг я почувствовала, что оробела. В богатстве всегда есть что-то открытое для обозрения, но жизнь бедняка — вещь интимная; мне казалось нескромным стучать в это стекло. Я в нерешительности смотрела на кирпичные стены, за которые монотонно цеплялись другие лестницы и серые балконы; над крышами я заметила огромный красно-белый цилиндр: газовый резервуар; у моих ног, посреди квадрата голой земли стояли почерневшее дерево и маленькая мельница с голубыми крыльями. Вдалеке прошел поезд, и балкон вздрогнул. Я постучала, в ответ на мой стук появился довольно молодой и довольно высокий мужчина с негнущимся из-за кожаной куртки торсом; он с удивлением смотрел на меня: