Мария Кровавая - Эриксон Кэролли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По словам кардинала Поула, который слышал это от «людей, чьим свидетельствам можно доверять вне всяких сомнений», Эдуард выражал свое возмущение весьма своеобразно и довольно жестоко. Собрав нескольких приближенных, он брал в руки сокола, которого держал в своих апартаментах, и начинал медленно ощипывать. Когда уже ни одного перышка на теле несчастной птицы не оставалось, он разрывал ее на четыре части со словами, что «поступит таким же образом со своими гувернерами, которые уподобляют его этому соколу, думая, что короля может ощипать каждый, но он их тоже когда-нибудь ощиплет, а потом вот так же разорвет на четыре части».
Напрасно Мария рассчитывала, что этот страдающий, томящийся мальчик поможет ей сохранить право исповедовать свою веру.
* * *17 марта 1551 года Мария въехала в Лондон в сопровождении большой конной процессии дворянства и слуг. Впереди следовали пятьдесят рыцарей и дворян в бархатных костюмах и восемьдесят дворян и дам позади. При подъезде к городу ее встретили сотни лондонцев и сразу же присоединились к кортежу. «Люди встречали леди Марию за пять или даже шесть миль от города, — писал Схейве, — и, увидев свою принцессу, приходили в великий восторг, показывая, как сильно они ее любят». К тому времени, когда Мария достигла городских ворот, в ее кортеже было уже четыреста человек. Но не это главное — все без исключения сопровождающие принцессу надели на шею четки. Не стоит, наверное, пояснять, что означала эта символика. Их преданность Марии была равнозначна преданности ее вере, которую сейчас собирались судить.
Идея надеть четки вероятнее всего принадлежала Марии, поскольку она понимала, что предстоящая встреча с Эдуардом — это кульминационный момент сражения за веру. В ее сознании конфликт с королем и Советом представлял собой нечто большее, чем просто политика, просто демонстрация силы со стороны облеченных властью. Это был также конфликт духовный. И четки драматизировали момент надвигающегося столкновения, окружая его атмосферой торжественности. Наблюдателям в то время показалось, что они видят в небе какие-то знаки, подобно тем, какие видели средневековые крестоносцы, когда шагали по Святой Земле на битву с сарацинами. Перед ними в облаках мелькали всадники в доспехах, и на пару мгновений ярким неземным сиянием вспыхивали несколько солнц. Процессия Марии была похожа на святое паломничество.
Мария прибыла в Лондон в столь благочестивом виде, потому что ее отношения с королем и Советом зашли в тупик. Вскоре после декабрьской встречи с братом, которая не дала никаких результатов, Мария получила из Совета письмо с постскриптумом, написанным рукой короля. Он решительно требовал, чтобы она приняла англиканскую религию. Прежде к ней относились снисходительно и терпимо, но теперь, говорилось там, «это все отменяется». Короля удивляло «своенравное и преступное непонимание принцессой» того, что ей не может быть дарована привилегия нарушать королевские законы, касающиеся религии. «Это просто неслыханно, чтобы такая высокая леди отвергала нашу верховную власть, — писал король. — Почему наша сестра должна быть менее подвластна нам, чем любой другой подданный?» Итак, больше никакой терпимости. Мария подчинится воле короля — или ее накажут как еретичку. Последние слова королевского постскриптума не оставляли сомнений в твердости его намерений. «Мы заканчиваем, сестра, — писал он, — потому что если продолжим, то можем написать еще что-то более гневное, так как наш долг заставляет применять нас грубые и сердитые слова. Но помните, сестра, мы намерены следить за соблюдением наших законов, а те, кто их нарушает, должны быть осуждены».
В своем послании Эдуард называл Марию «ближайшей сестрой», которая была «нашим самым большим утешением в самом нежном возрасте», но в последнее время Мария все больше отходила на задний план. А вперед выдвигалась семнадцатилетняя Елизавета, которая приняла новую веру. Эдуард сочинял письмо Марии как раз в то время, когда Елизавета прибыла в столицу «с большой свитой дам и джентльменов» и ее сопровождал эскорт из ста королевских гвардейцев. Советники старались вовсю, чтобы выразить принцессе почтение, «с целью показать людям, как много славы принадлежит той, которая пришла в лоно новой веры и тем возвеличила себя». Марии обо всем этом было хорошо известно, и она излила обиду в ответном письме Эдуарду. Обвинения брата заставили принцессу «страдать больше, чем любая болезнь, даже смертельно опасная», — писала она, подчеркнув, что никаких намерений причинить королю или стране какие-либо неприятности у нее никогда не было. Но она не может поступить иным образом, как только следовать Богу и своей совести. «Лучше мне потерять все, что у меня осталось в этом мире, — говорилось в письме, — даже саму жизнь, чем согрешить против него и против совести». В феврале Схейве на заседании Совета выразил протест, который не был принят. Тогда, в полной мере осознав угрожающую ей опасность, Мария решилась отправиться ко двору, чтобы в последнем сражении защитить мессу.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})При движении кортежа Марии к Вестминстеру улицы были настолько запружены народом, что всадники с трудом прокладывали себе путь. Это была настоящая демонстрация. Люди как бы говорили: мы ничего не забыли, мы все помним. Разумеется, все это не ускользнуло от внимания Дадли и его соратников. Они позаботились о том, чтобы оказать Марии самый безразличный прием из всех возможных. В нарушение всех традиций ее не встретил ни один придворный, просто появился управляющий королевской свитой и сопроводил принцессу к галерее, где ее ждали Эдуард и члены Совета. Церемония много времени не заняла, а затем Эдуард провел Марию в небольшую комнату, где началось заседание Совета.
Спор длился два часа. В ответ на аргументы Совета Мария немедленно выдвигала контраргументы. Совет обвинял ее в том, что своими мессами она нарушает закон, установленный самим королем, и что (это обвинение было новым), не подчиняясь Совету, она не выполняет волю отца. Мария отвечала столь же резко, как и в письмах. Она требует, чтобы выполнялись обещания, данные Советом Ван дер Дельфту. При том что вряд ли найдется в королевстве более смиренная и покорная подданная его величества, чем его сестра, она надеется, что Эдуард «проявит к ней достаточно уважения» и осознает, насколько тяжело в ее возрасте менять веру, на которой она воспитывалась с младенчества. Мария снова и снова уличала своих обвинителей во лжи, поворачивая их доводы против них самих, отметая вздорные притязания, выводя из себя своей логикой. Когда Эдуард заявил что не ведает ни о каком обещании, данном Ван дер Дельфту, потому что «только в этом году начал заниматься вопросами религии», Мария возразила, что «в таком случае выходит, он не составлял также и никаких установлений по новой религии» и, значит, она не обязана им подчиняться. Что же касается домыслов советников о том, что завещание Генриха обязывает ее «подчиниться требованиям Совета», Мария ответила, что внимательно читала завещание и что там речь идет только о вопросах, связанных с ее замужеством. А в этой части, кажется, никаких претензий к ней они предъявить не могут. Мария также добавила, что если кто и нарушил завещание Генриха, причем вероломно, так это его душеприказчики, большинство из которых находятся в этой комнате. Они пренебрегли последней волей короля, чтобы в его честь служили две мессы, а ежегодно четыре погребальные, в соответствии с церемонией, которую он оставил в силе на момент своей кончины.
При упоминании имени отца Мария неизменно начинала горячиться, становясь в эти моменты очень похожей на него, и, разумеется, не могла удержаться, чтобы не упрекнуть этих своекорыстных и беспринципных людей. «О благе страны, — сказала она, — мой отец заботился больше, чем все члены Совета, вместе взятые».
В этом месте Дадли ее прервал. В течение разговора он, по своему обыкновению, оставался на заднем плане, тем самым делая вид, что всем распоряжается Эдуард. Это была его излюбленная тактика — выдвигать вперед Эдуарда, создавая у того иллюзию правителя и усиленно маскируя свой контроль над всеми делами в государстве. Но теперь Мария, кажется, зашла в своей риторике слишком далеко.