День независимости - Ричард Форд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На границе штата Нью-Йорк мы попадаем в статическую зону, и я выключаю приемник. Сын сидит рядом, припав изуродованной ножницами головой к прохладному оконному стеклу, разум его блуждает в какой-то густо населенной, зачумленной воспоминаниями тьме, заставляя пальцы Пола приплясывать, а щеку подергиваться, как у щенка, которому снится побег на свободу, мой же разум с неожиданной приязнью обращается к большому синему особняку на холме, который принадлежит домостроителю О’Деллу; к мыслям о том, какой это отличный, пусть и обезличенный, но отвечающий нашим мечтаниям дом – место, в котором любая современная семья какого угодно склада и супружеского опыта ощутила бы себя, не сумев наладить разумно приличную жизнь, безмозглой идиоткой. Правда, сам я «налаживать» жизнь так и не наловчился – даже в самые наши безмятежные дни, когда мы были опрятной семьей и жили в солидном хаддамском доме. Как-то не удавалось мне никогда соорудить достаточно прочный фундамент, создать принципы семейного устройства, которые были бы приняты каждым из нас. Я слишком отдавался работе спортивного журналиста; никогда не считал, что обладание домом так уж отличается от его аренды (вся разница в том, что в другой переехать нельзя). По моему разумению, основу всей жизни составляют ощущения непредвиденности и возможности неизбежной перемены в положении вещей, пусть мы и прожили в том доме больше десяти лет, а я задержался в нем и еще на какое-то время. Мне всегда казалось достаточным просто знать, что кто-то любит меня и будет любить всегда (я и сегодня пытался убедить в этом Энн, и она снова отмахнулась от моих слов), что только это знание, а не какой-либо из персонажей пьесы и образует mise en scène любви.
Чарли, естественно, придерживается решительно противоположных воззрений, он верит, что хорошая постройка подразумевает хорошее строительство (вот почему он так лихо управляется с правдой без прикрас: у него разум настоящего республиканца). Чарли, как я узнал, тайком наведя справки, ничуть не смущало, что его старик, обладатель собственного места на товарной бирже, владел pied-a-terre[80] на Парк-авеню, содержал в Форест-Хиллсе еще одну семью, полностью корсиканскую, и вообще был своего рода «серым кардиналом», которого молодой Чарлз видел очень редко и именовал исключительно «отцом» (не папой, Хербом, Уолтом или Филом). Все было в полном порядке, пока существовала достопочтенная, старая, крытая шифером, многотрубная, плотно обставленная колоннами, украшенная витражными окнами, обнесенная широкой зеленой изгородью, окруженная булыжным двором георгианская резиденция в Старом Гринвиче, пропахшая туманом, бирючиной и лодочным лаком, полировкой для меди, сырой обувкой и старыми сундуками, притащенными из подсобки при бассейне. Это, по мнению Чарли, и образует жизнь и, вне всяких сомнений, истину: наличие физического места швартовки. Крыша над головой, доказывающая существование головы. С чего бы еще подался он в архитекторы?
И сейчас, невесть по какой причине, катя на запад с отданным на мое попечение сыном – не потому, что кого-то из нас волнует бейсбол, но потому что мы просто не нашли лучшей цели для нашей наполовину священной поездки, – я думаю: может быть, Чарли не так уж и не прав с его усвоенным в богатом детстве барским мировоззрением. Возможно, и было бы лучше, если бы у всего на свете имелась точка опоры. (Вице-президент Буш, коннектикутский техасец, с этим наверняка согласился бы.)
Однако во мне присутствует, возможно, нечто отчасти вывихнутое, затрудняющее для меня отыскание точки опоры. Я, например, не столь оптимистичен, как следовало бы (хороший пример дают отношения с Салли Колдуэлл), или же оптимистичен чрезмерно (все та же Салли). Дурные события не оставляют меня таким уж неизменным, как полагалось бы (и как было когда-то), или же наоборот – я слишком большой приверженец забвения и плохо помню, как надлежит оправляться от них (пример – Маркэмы). И при всем моем навязчивом трепе о том, что им – Маркэмам – следует добиться ясности воззрений, сам-то я вижу все далеко не ясно, а себя так и вовсе никогда ясно не видел, как не видел и разделяющим общую участь с другими людьми, с которыми мне следовало ее разделить, – и это делало меня слишком, слишком терпимым к тем, кто того не заслуживает, или, когда дело шло обо мне, слишком бесчувственным к тем, кто нуждался в сочувствии. Уверен, все эти размытости и делают меня классическим (возможно, и бздливым) либералом, и, быть может, именно они туманят моему уцелевшему сыну мозги и заставляют его гавкать и выть на луну.
Хотя, что касается именно сына, я очень и очень не отказался бы от возможности говорить с ним из какого-нибудь более основательного жилища – как смог бы говорить Чарли, будь он, для начала, отцом, – а не из скопления звезд, в коем я вращаюсь, перемещаюсь и плаваю. Нет, правда, если бы я видел в себе человека с точкой опоры, а не пытающегося ее отыскать (к чему и сводится Период Бытования), все могло бы сложиться для нас обоих лучше – и для меня, и для моего лающего сына. И возможно, Энн права, когда говорит, что дети суть сигнатура самопознания, что все беды Пола – это отражения наших бед. Да, но как это изменить?
Мы уже пронеслись над Гудзоном и миновали Олбани – «Столичный округ», теперь главное не прозевать 1-88. На юге резко вздымаются в небо голубые Катскиллы, смутные и ласково цельные, с дымчатыми кобыльими хвостами, которые скользят поперек горных отрогов. Проснувшийся Пол выуживает из своей сумки с надписью «Парамаунт» экземпляр «Нью-Йоркера» и «уокмен». Он угрюмо осведомляется о наличии кассет, и я предлагаю ему мою хранящуюся в бардачке «коллекцию»: «Кросби, Стилз и Нэш» 1970-го, сломана; «Лоуренс Оливье читает Рильке», тоже сломана; «Мистер Голубые Глаза поет стандарты», части I и II, я купил эту запись одной одинокой ночью в Монтане; две речи о мотивации продаж, полученные в марте всеми агентами, я их еще не прослушал; плюс запись моего чтения «Доктора Живаго» (для слепых) – рождественский подарок директора радиостанции, решившего, что я отлично поработал и должен получить за мои труды какое-то удовольствие. Ее я тоже не слушал, потому что не такой уж я и поклонник записей. Я все еще предпочитаю книги.
Пол выбирает «Доктора Живаго», минуты две возится с «уокменом», пристраивая в него кассету, затем наставляет на меня распахнутые в нарочитом изумлении глаза и в конце концов говорит, не снимая наушников:
– А вот это впечатляет: «Руфина Онисимовна была передовой женщиной, врагом предрассудков, доброжелательницей всего, как она думала и выражалась, “положительного и жизнеспособного”».
Затем изображает узенькую, уничижительную улыбку, но я молчу, почему-то обидевшись. Пол переходит на Синатру, и я слышу, как в глубине наушников начинает жужжать, точно взволнованная пчела, голос Фрэнка. Пол раскрывает «Нью-Йоркер» и, храня каменное молчание, погружается в чтение.
Мы удаляемся на юг от Олбани, его неприятно городские небоскребы скрываются из глаз, и почти мгновенно все окрестные пейзажи становятся чудесными, захватывающе драматичными, столь же пропитанными историей и литературой, сколь любое из мест Англии или Франции. За поворотом дороги появляется щит, извещающий, что мы въехали в «ЦЕНТРАЛЬНЫЙ РЕГИОН КОЖАНОГО ЧУЛКА», а сразу за ним, как по команде, открывается на мили и мили огромная и неровная, уходящая к юго-западу, прорытая некогда ледником долина; шоссе начинает подниматься вверх, и окраинные вершины Катскиллов отбрасывают темные послеполуденные тени на низкие холмы, усеянные маленькими карьерами, крошечными деревушками и чистенькими фермами, чьи ветряки стрекочут, ловя не долетающие до нас дуновения. И все, что виднеется впереди, вдруг говорит мне: «В той стороне, приятель, лежит чертовски большой континент, тебе лучше помнить об этом». Идеальный пейзаж для средней руки романа, я жалею, что не прихватил с собой томик Купера, их там четыре, чтобы почитать его вслух после ужина, когда мы усядемся на веранде. Так я смог бы поквитаться с сыном за насмешку над «Доктором Живаго».
С официальной моей точки зрения, начиная с этих минут нельзя пропускать мимо глаз ничего, совсем ничего: география дает натуральное подтверждение словам Эмерсона о том, что любая деятельность совершается в момент перехода, в миг, когда ты «бросаешься в пропасть или пустишься бежать к цели». Пол оказал бы себе очень большую услугу, если бы отложил «Нью-Йоркер» и попытался рассмотреть и описать свое положение в этих полезных понятиях: переход, отказ от прошлого. «Нам следует преимущественно обращать внимание на жизнь текущую, а не на жизнь прошедшую». Надо мне было не книгу с собой взять, а кассету с записью.
Однако он замкнулся в звуковом коконе «Двух влюбленных на летнем ветру», читает, шевеля губами, «Городские разговоры», и плевать ему на интересное кино, которое показывают за его окошком. Путешествие стало наконец раем глупца[81].