День независимости - Ричард Форд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заполненная отдыхающими поклонниками бейсбола Главная улица имеет бездушно однообразный, суматошливый вид, какой маленький университетский городок из разряда «выше среднего» обретает осенью, когда в него возвращаются студенты. Витрины магазинов по обеим ее сторонам заполнены всем, что имеет отношение к бейсболу: формами, открытками, плакатами, бамперными наклейками и, не сомневаюсь, колесными колпаками и презервативами, а сами витрины перемежаются обычными для любого городка заведениями – аптекой, салоном мужской одежды, двумя цветочными магазинами, закусочной, немецкой пекарней и несколькими риелторскими конторами, где в окнах со средниками во множестве выставлены фотографии А-образных и «ландшафтных» домом на берегах Такого-то и Такого-то озера.
В отличие от флегматичного Дип-Ривера и высокомерного Риджфилда, Куперстаун предъявляет более чем избыточное количество уличных регалий 4 июля, развешенных по фонарным столбам, проводам, светофорам и даже парковочным счетчикам, он словно желает сказать: все следует делать правильно – смотрите как. На каждом углу плакаты обещают на понедельник «Большой праздничный парад» со «звездами музыки кантри», и все прогуливающиеся по тротуарам гости городка выглядят довольными тем, что оказались здесь. На первый взгляд городок представляется идеальным местом для того, чтобы в нем жить, ходить в церковь, процветать, растить детей, стареть, болеть и умирать. И все же где-то тут затаилось – в слишком обильно расставленных по уличным углам горшках с геранями, о которых хочется сказать «краснее красного», в слишком бросающихся в глаза французских poubelle[86], мусорных урнах, в картинном обличии красных, двухэтажных, как в Вестминстере, автобусов и в полном отсутствии каких-либо упоминаний о «Зале славы» – подозрение, что городок этот просто-напросто дубликат другого, подлинного, стильная декорация, сооруженная для обрамления «Зала славы» или чего-то менее специфичного, и ничего настоящего (преступлений, отчаяния, мусора, восторга) в нем не встретишь, какие бы там иллюзии на сей счет ни питали здешние «отцы города». (Впрочем, моих ожиданий он не обманул и ничто не мешает ему создавать потенциально совершенную атмосферу, в которой человек может развеять горести своего сына и дать ему хороший совет, – если, конечно, сын его не последний мудак.)
Мы медленно проезжаем мимо невыразительного маленького арочного входа в «Зал», обладающего даже большим, чем у самого здания, сходством с почтовой конторой (только «Доблести прошлого» на колу и не хватает), и единственного пышного сахарного клена перед ним. Несколько горластых граждан ходят перед «Залом» по кругу, изо всех сил стараясь, так это, во всяком случае, выглядит, помешать уже заплатившим за вход в него визитерам, которые стекаются сюда из ближних баров, отелей или с парковок жилых фургонов. Граждане кружат по тротуару с плакатами, табличками, на некоторых надеты бутербродные щиты, и, открыв окошко Пола, я слышу, что они декламируют что-то вроде «сосиски, сосиски, сосиски». (Трудно понять, против чего можно устраивать пикеты в городке, подобном этому.)
– Что это за идиоты? – спрашивает Пол, за чем следуют новое ииик и смятенный взгляд.
– Я сюда не раньше тебя приехал, – отвечаю я.
– Сиськи, сиськи, сиськи, сиськи, – произносит он хриплым голосом киношного великана. – Письки, письки, письки, письки.
– В общем, это и есть «Бейсбольный зал славы». – Я, по правде сказать, разочарован, хоть никакого права на это и не имею. – Ты его увидел, и, если пожелаешь, мы можем ехать домой.
– Сиськи, сиськи, сиськи, – сообщает Пол. – Ииик, ииик.
– Хочешь со всем этим покончить? К ночи я довезу тебя до Нью-Йорка. Ты сможешь заночевать в «Йельском клубе».
– Я бы лучше здесь остался – и надолго, – говорит Пол, все еще глядя в окно.
– Ладно, – соглашаюсь я, решив, что Нью-Йорк его не привлекает. Гнев мой уже улетучился, и я снова вижу в отцовском деле занятие постоянное и пожизненное.
– Что тут вообще-то произошло? Я забыл.
Он задумчиво созерцает толкущихся на тротуаре людей.
– Предположительно, в 1839 году Эбнер Даблдэй додумался здесь до бейсбола, правда, по-настоящему в это никто не верит. – Все сведения почерпнуты мной из брошюр. – Тут просто миф, дающий людям конкретное имя и возможность получить больше удовольствия от игры. Как с подписанием Декларации независимости четвертого июля, хотя подписана она была в другой день. – А вот этим я обязан, разумеется, доброму дядюшке Беккету, хотя, пересказывая его, я, скорее всего, попусту трачу время. Ну, раз начал, надо продолжать. – Все это – условные обозначения, позволяющие тебе не чувствовать, что ты увязаешь в несущественных подробностях, пропуская какой-то важный момент. Другое дело, что никаких важных моментов по части бейсбола я не помню.
На меня вдруг накатывает вторая волна тяжкой усталости. Хорошо бы сдать машину к бордюру и завалиться спать прямо на сиденье, а проснувшись, посмотреть, кто в ней остался.
– Выходит, все это херня собачья, – говорит, глядя в окошко, Пол.
– Не все. Очень многое из того, что мы принимаем за истину, таковой не является, при этом на многие истины нам попросту наплевать. Решать, как и что, мы должны сами. Жизнь во множестве дает нам такие пустяковые уроки.
– Ну ладно, и на том спасибо. Спасибо, спасибо, спасибо, спасибо.
Пол смотрит на меня позабавленно, однако его переполняет презрение. Помереть мне, что ли?
Однако я еще не готов к тому, чтобы меня отодвинули в сторону под хрестоматийным предлогом отделения овец от козлищ или, быть может, дров от древес.
– Не позволяй ситуациям, которые не приносят тебе счастья, сковывать тебя по рукам и ногам, – говорю я. – Я на этот счет не очень силен. Часто попадаю впросак. Но я стараюсь.
– Я тоже, – говорит Пол, к моему великому душераздирающему изумлению, – выходит, чем-то я его тронул. Банальностью. Силой простой банальности. А что еще я могу ему предложить? – Хотя все равно не знаю, что мне делать.
– Ну, если ты стараешься, больше ничего и не нужно.
– Ииик, – тихо отвечает он. – Сиськи.
– Сиськи. Верно, – соглашаюсь я, и мы едем дальше.
И въезжаем по Главной в густо засаженный деревьями район дорогих и хорошо мне знакомых федералистских, прекрасно ухоженных новогреческих домов – все в первостатейном состоянии, все купаются в тени двухсотлетних буков и красных дубов; в Хаддаме такие стоят за миллион и никогда на рынок не поступают (их продают друзьям и знакомым, обходясь без риелторов). Впрочем, на паре лужаек я вижу таблички, и на одной значится: «ЦЕНА ТОЛЬКО ЧТО СНИЖЕНА». Еще один мальчишка-газетчик бредет куда-то, помахивая сумкой, набитой дневными выпусками. Во дворе за штакетником стоит старик с запотевшим стаканом в руке и в идиотских ярко-красных штанах и желтой рубашке, он вскидывает свободную руку, и мальчишка бросает ему газету, и старик ловит ее. Мальчишка поворачивается к нам, ползущим мимо, и воровато машет рукой Полу, приняв его за знакомого, но тут же спохватывается и отворачивается. А Пол машет в ответ! Возможно, подумав, как настоящий мечтатель, что если бы мы так и жили в Хаддаме той нашей, прежней жизнью, то этим мальчишкой был бы он.
– Тебе нравится моя одежда? – спрашивает Пол, поднимая стекло со своей стороны.
– Не очень, – отвечаю я, сворачивая у синего знака «БОЛЬНИЦА» на другую тенистую улицу, по тротуару которой идут, направляясь домой, женщины в облачении медицинских сестер и врачи в халатах, с болтающимися на груди стетоскопами. – А тебе моя?
Пол окидывает меня серьезным взглядом – мокасины, желтые носки, летние хлопчатобумажные брюки, клетчатая рубашка с коротким рукавом, купленная в Миннесоте, неподалеку от Лич-лейка, – одежда, которую я ношу столько, сколько он меня знает, такая же была на мне в 1963-м, когда я сошел в Анн-Арборе с поезда Нью-Йоркской Центральной, она мне привычна. Обычная моя одежда.
– Нет, – говорит Пол.
– Видишь ли, – говорю я, все еще прижимая бедром к сиденью смятое «Доверие», – при моей работе я должен одеваться так, чтобы клиенты жалели меня, а еще лучше – ощущали свое превосходство. По-моему, я этого успешно добиваюсь.
Пол снова глядит на меня с неприязнью, которая легко может обратиться в сарказм, вот только он не понимает, всерьез я говорю или шучу. И потому молчит. Хотя сказанное мной – это, конечно, чистая правда.
Я проделываю обратный путь по приятному, но уже чуточку меньше, району красных с зелеными ставнями домов, надеясь таким образом вернуться на 28-е и отыскать «Зверобоя». Здесь тоже продается много домов. Похоже, Куперстаун выставил себя на большую распродажу.
– Что это у тебя за татуировка?
Он мгновенно поворачивает ко мне правое запястье, и я вижу – перевернутое – слово «насекомое», тускло-синее, как чернила шариковой ручки, пятнающее его нежную плоть.