День независимости - Ричард Форд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты не думаешь, что предпочел бы иметь ребенка с синдромом Дауна или обычным умственным расстройством? – спрашивает он, небрежно перелистывая «Доверие к себе» сзаду наперед, как журнал.
– Меня вполне устраиваете вы с Клариссой. Пожалуй, ни того ни другого я бы не захотел.
В памяти моей всплывает мысленный снимок маленького яростного монголоида, несколько часов назад виденного в «Среди друзей», и я вдруг с жестокой ясностью понимаю, что Пол считает себя таким же или продвигающимся в этом направлении.
– Ты выбери что-нибудь одно, – говорит Пол, продолжая листать книгу, – а потом назови мне причину.
Справа от нас проплывает вслед за красивым маленьким федералистским Милфордом «Зал славы “Корвет-та”», святилище, на посещении которого Пол, если бы заметил его, непременно настоял бы, ибо – по причине старогринвичских вкусов Чарли – уверяет, что «корветт» его любимая машина. (Они хороши тем, заявляет Пол, что их становится все меньше.) Однако Пол ничего не замечает, поскольку просматривает Эмерсона! (А мне уже не терпится добраться до нашего пристанища, до высокого стакана с чем-нибудь покрепче, до вечера, проведенного в большом плетеном кресле-качалке, изготовленном местными ремесленниками, которые работают с местными материалами.)
– Ну, в таком случае обычное умственное расстройство, – говорю я. – Они иногда излечиваются. А синдром Дауна – это на всю жизнь.
Глаза Пола, синевато-серые, как у матери, вспыхивают и гаснут, он бросает на меня проницательный взгляд – как будто знает что-то, но что именно, мне невдомек.
– Иногда, – мрачно повторяет он.
– Ты все еще хочешь стать мимом?
Мы снова едем вдоль мелкой Саскуэханны – новые открыточные виды кукурузных делянок, белых и синих силосных башен, новые мастерские по ремонту снегоходов.
– Я вовсе не хотел стать мимом. Это была лагерная шуточка. Я хочу быть карикатуристом. Да только рисовать не умею.
Он почесывает голову бородавчатой стороной ладони, шмыгает носом, а следом издает – похоже, невольно – короткое горловое ииик, гримасничает, поднимает перед лицом руки (ладонями вперед), изображает человека-в-стеклянном-ящике и, продолжая гримасничать, поворачивается ко мне и произносит одними губами: «Помогите, помогите». На этом номер заканчивается, и Пол снова берется за Эмерсона.
– Что это за книга? – Он смотрит в открытую наугад страницу. – Роман?
– Отличная книга, – отвечаю я, не очень понимая, как пробудить в сыне интерес к ней. – Она…
– Тут многое подчеркнуто, – говорит Пол. – Ты, наверное, ее еще в колледже читал.
(Редкое у Пола упоминание о моей жизни до его появления на свет. Для мальчика, с такой силой цепляющегося за прошлое, он слишком мало интересуется тем, что было до него. В моей или Энн семейной истории, к примеру, ему недостает новизны. Ну, тут не только он виноват.)
– Неплохо бы тебе ее прочитать.
– He-плохо, неплохо, – передразнивает меня Пол. И снова изображает Кронкайта: – Такие вот дела, Фрэнк, – опуская не лишенный любознательности взгляд на книгу, которая лежит раскрытой у него на коленях.
И тут мы оказываемся, что меня почти удивляет, в южном предместье Куперстауна – проезжаем мимо огражденной площадки, где выставлены на продажу подержанные быстроходные катера, мимо другой, заполненной «бигфутами», мимо строгой белой методистской церкви с плакатиком «ЛЕТНЯЯ БИБЛЕЙСКАЯ ШКОЛА», стоящей среди опрятных, дорогущих «семейных» мотелей образца сороковых, с парковками, которые уже заставлены набитыми багажом «седанами» и «универсалами». Там, где городок начинается по-настоящему, торчит большой новый щит, требующий от проезжих: «Скажи свое “Да!”». Вот только никаких указателей насчет «Зверобоя» и «Зала славы» я не замечаю и вывожу отсюда, что Куперстаун за известностью и блеском не гонится, а предпочитает стоять на собственных городских ногах.
– «Великий человек, – читает Пол псевдоуважительным голосом Чарлтона Хестона[84], – сохранит и в многолюдстве отрадную независимость уединения». Бу-бу-бу-ду-ду-ду. Блям-блям-блям. «Приспособление к обычаям, до которых вам, в сущности, нет дела, – вот на что тратятся ваши силы, вот что лишает вас досуга, стирает все выпуклые особенности вашей природы». Ля-ля-ля. Я – великий человек, я – велосипед, я – волчий билет, я – рыба, застрявшая…
– Быть великим означает обычно быть непонятым, – замечаю я, следя за дорогой и стараясь не проглядеть указатели. – Хорошие слова, запомни их. Там есть и другие, не хуже.
– Я и так уже кучу всего запомнил, – отвечает он. – Я утопаю в этом. Буль-буль-буль.
Он поднимает руки и машет ими, как утопающий пловец, за чем следуют быстрое, уверенное ииик, какое могла бы издать старая, несмазанная калитка, и новые гримасы.
– Тогда читай побольше. Не для каких-то там контрольных работ, для себя.
– Контрольные. Меня от них блевать тянет, – говорит Пол и вдруг отрывает грязными пальцами страницу, которую только что читал.
– Не делай так! – Я выхватываю у него книжку, сминая ее тускло поблескивающую зеленую обложку. – Ведешь себя как последний кретин и козел!
Я сую книжку под колено, а Пол аккуратно складывает вчетверо вырванную страницу. Что и обращает мои слова в бессмыслицу.
– Чем запоминать, я лучше сберегу ее.
Он сохранил выдержку, я – полностью потерял. Пол засовывает сложенную страницу в карман шортов и отворачивается к окну. Я свирепо гляжу на него.
– Я всего лишь вырвал страницу из твоей книги, – произносит он все тем же голосом Хестона. – Кстати, а скажи, ты считаешь себя законченным неудачником?
– В чем? – горько спрашиваю я. – И убери ты с доски этот сраный «Нью-Йоркер».
Я хватаю журнал и бросаю его назад. Мы наконец попадаем в гущу движения, на тенистые, извилистые и узкие улочки городка. На углу одной сидят двое мальчишек, каждый со своей пачкой дневных выпусков газет. Воздух снаружи – коего я, понятно, не ощущаю – кажется прохладным, влажным, манящим, но уверен, что на улочках жарко.
– Да во всем. – Снова короткое горловое ииик, тихое; предполагается, видимо, что я его не расслышу.
Грудь моя опустела от гнева и сожалений (по поводу страницы?), но вопрос задан, и нужно отвечать.
– Мой брак с твоей матерью и твое воспитание. Ни то ни другое, по моим нынешним меркам, большим успехом назвать нельзя. А все остальное сложилось прекрасно.
Меня давит мысль, как сильно мне не хочется находиться сейчас в машине наедине с сыном, – и это при том, что мы только-только прибыли на легендарные улицы пункта нашего назначения. Моя нижняя челюсть окаменела, спина опять начинает ныть, в машине душно, дышать нечем, как будто некое жуткое существо напустило в нее ядовитого газа. Я прошу непонятно какого одинокого, далекого и невнимательного бога, чтобы здесь, с нами, оказалась Салли Колдуэлл; а еще бы лучше, чтобы Салли была здесь, а Пол сидел себе в Дип-Ривере, мучил там птиц, наносил увечья и заражал тамошнее население своими дымными страхами. (Период Бытования есть патентованное средство отпугивания таких нежелательных ощущений. Однако и у него ни черта не получается.)
– Ты помнишь, сколько лет было бы сейчас Мистеру Тоби, не попади он под машину?
Я как раз собирался спросить, насколько оно весело – пичуг убивать.
– Тринадцать, а что? – Я торопливо шарю вокруг взглядом, отыскивая вывеску «Харчевня Зверобоя».
– Это из того, о чем я не могу перестать думать, – говорит он раз, возможно, в тринадцатый; и тут мы останавливаемся на перекрестке в центре городка и видим на углу компанию одетой в точности как Пол малолетней шпаны, мальчишки играют в самой гуще прохожих, пиная друг другу сокс[85]. Городок, вообще-то говоря, похож на деревню, уставленную кирпичными домиками с белыми ставнями и осененную красными американскими дубами, чарующую и ухоженную, как образцовое кладбище.
– А как по-твоему, почему ты о нем думаешь? – раздраженно спрашиваю я.
– Не знаю. Мне кажется, его смерть разрушила все, что было тогда так хорошо налажено.
– Ну нет. Да ничто хорошо налаженным и не бывает. Может, попробуешь записывать свои мысли? – Почему-то мне не дает покоя рассказ о моей матери, монашке с острова Горн, и желании (ничем не оправданном) завести побольше детей.
– Ты о дневнике говоришь? – Пол с сомнением смотрит на меня.
– Ну да. В этом роде.
– Мы их в лагере вели. А потом выдирали страницы, подтирали ими задницы и бросали в костер. Самое лучшее для них применение.
Внезапно я вижу за углом поперечной улицы «Бейсбольный зал славы», здание неогреческого стиля, построенное из красного кирпича и смахивающее на почтовую контору, и сразу резко и опасно сворачиваю направо, с Каштановой на Главную, откладывая выпивку на потом, чтобы проехать мимо «Зала» и приглядеться к нему.
Заполненная отдыхающими поклонниками бейсбола Главная улица имеет бездушно однообразный, суматошливый вид, какой маленький университетский городок из разряда «выше среднего» обретает осенью, когда в него возвращаются студенты. Витрины магазинов по обеим ее сторонам заполнены всем, что имеет отношение к бейсболу: формами, открытками, плакатами, бамперными наклейками и, не сомневаюсь, колесными колпаками и презервативами, а сами витрины перемежаются обычными для любого городка заведениями – аптекой, салоном мужской одежды, двумя цветочными магазинами, закусочной, немецкой пекарней и несколькими риелторскими конторами, где в окнах со средниками во множестве выставлены фотографии А-образных и «ландшафтных» домом на берегах Такого-то и Такого-то озера.