Только один человек - Гурам Дочанашвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кармен! — после еще одной попытки дернула бы в сердцах головой, так что одна серьга подскочила бы кверху, а под конец сорвала бы ко всем чертям эту дурацкую перчатку и зашвырнула бы ее в кусты, где не раз пряталась сама от трезвых пограничников, после чего смогла бы спокойно играть; но что мог поделать этот жалкий паренек, Бесаме Каро, которому не удавалось уже расшевелить своими огрубевшими пальцами и богатырским дыханием уснувшего в бледной флейте волшебника. Кому дано ковать кувалдой воздух, кроме Лунного юноши?.. Но Бесаме принадлежал не Луне, а дяде Пташечке и был ратником тайной подводной перепалки — ватерлоо — в неочищенной, мутной воде тогдашней Алькараски... Человек-булыжник Рексач размещал восстанавливаемых на малом участке бассейна и начинал свои поучения:
— А ну-ка, Джанкарло, повернись к Бесаме спиной и, держась над поверхностью воды с самым невинным видом, посильнее отведи ногу назад и так, чтоб сверху ничего не было заметно, пошире замахнись ею, та-ак, замахнулся, да? А ты, Бесаме, дружок, схвати его за ногу и изо всей силы ущипни, так, чтоб у него все нутро перевернулось, а когда он взвизгнет, изобрази на своем лице полное недоумение и оглядись вокруг с растерянной улыбкой... не так, погляди на меня, Каро, а вот та-ак... Еще побольше удивления... Вот та-ак, хор-рошо, мол-лодеец. Передохните.
У дяди Пташечки был великий изобретательский талант и огромная сноровка:
— Май дарлинг, голубочек мой Тахё, навостри-ка получше свои ослиные уши и слушай меня внимательно. Знай, что ты должен нарисовать на своем лице одну чистоту и непорочность, а ты, Сиско[50], временно уступи ему свою голень. А ну, Тахё, враз зажми его голень между ногами и вовсю поднатужься, чтобы ее переломить. Хорошо, хорошо, видно, что стараешься от души, только это не должно чувствоваться. И знаете ли, о альма миа, что нужно для этого?
Если не считать рева Франсиско «Отпусти ноогуу!», стояла тишина.
— Не варите, нет? Не сечёте, скворушки? И ты тоже, мой Хюан? Ну и тупицы... Что нужно делать? Вот что, четырежды болван Тахюшка: начни перхать, будто бы ты захлебнулся водой, и так зайдись в кашле, чтоб судьи решили, что ты и впрямь помираешь от удушья, затем переходи на отчаянный лай, а сам тихо-тихо продолжай свое дело.
О, как виртуозно, как прекрасно кашлял буйноволосый Тахо, пока другой восстанавливаемый не своим голосом орал: «Ой-ё-ё-ой! Ой, мамочка!!», а Восстановитель с превеликим удивлением окидывал взглядом бассейн: «А где же она, Франсисушка, твоя... мать твою?!».
«Уухх, Картузо...» — в остервенении думал иногда Бесаме. Быть может, и вы тоже помните гисторика Картузо Бабилония?
Жизнь его журчала по-прежнему, но однажды с ним приключилась небольшая беда, и — можете ли себе представить? — из-за уборщицы.
Картузо осматривал карманы вышедших на перемену учеников, когда вошла уборщица и спросила: «Можно мне здесь подмести?» Это была ядреная, мясистая баба. И не старая. И не уродка, даже довольно аппетитная. К тому же ворот у нее был не застегнут, а даже весьма основательно раскрыт. «Можно, а как же, — заверил Картузо, опахнув себе грудь ладонью, — сколько вам будет угодно». — «Сколько мне будет угодно?» «Да, — браво ответил Картузо, держась гоголем, он даже не икнул, и ничего другого в подобном же роде с ним не приключилось, и чем больше вы подметете, тем лучше». «Почему, синьор?» — спросила женщина, прижав четыре пальца к распахнутой груди, пятый, большой палец прятался у нее как раз в самом интересном месте, — она тоже оказалась шалунишкой. «Потому, — стал излагать свои аргументы Картузо, — что чем больше вы здесь пробудете, тем лучше». — «Оо-х, вот вы какой, оказывается, синьор, аа?!» — воскликнула женщина, которой все это было очень приятно. Да и Картузо было приятно чуть-чуть поволочиться, хотя, если бы дошло до дела, он бы ничего особенного не смог, но ведь недурно же иногда обменяться с толстомясой бабехой тремя-четырьмя-пятью словечками. Еще продолжая улыбаться, он оглянулся и застрял на полуслове от неожиданности: на пороге высилась Мергрет Боскана, почему-то рановато отпущенная герцогом; она смотрела так грозно, что Картузо совершенно смешался с перепугу. «Что произошло, Мергрет, все в порядке?» «Чтоб эта, с веником, мигом убралась отсюда!.. Подлец! — уже прямо в лицо ему бросила Мергрет. — Строит куры с какой-то уборщицей. Ишь распустил слюни! Ты что, забыл, что ты муж избранницы самого герцога, шваль эдакая!» «Полно, Мергрет, как ты могла допустить подобное, что ты говоришь, в самом деле! — Тут Картузо заверительно приложйл руку к сердцу. — Я и такие вещи?!» «Все вы, мужчины, одинаковые скоты! — продолжала бушевать М. Боскана, — вам бы только увидеть юбку...» А вот это было уже лестно нашему Картузо: его сочли за мужчину, и, ободренный, он снова обратился к Мергрет: «Будет тебе, мой цветик, не лучше ли нам, чем тратить понапрасну нервы и ссориться, — голос его стал сладким как мед, — забраться в постельку и поиграться?» «Как бы не так! Только этого мне и недоставало после ванны, я же только что выкупалась! — Мергрет была в крайней степени раздражения. — Укладывайся где хочешь и сам с собой забавляйся».
«Ну хорошо, Мергрет...» — снова начал было Бабилония, однако дальнейших слов подыскать не сумел — у него не было ни малейшего дара фантазии, он этим резко отличался от Рексача, который, как об этом уже упоминалось выше, исключительно владел, вот именно что владел, даром выдумки, и к тому же выдумки изящной, талантливой.
Когда у не имевших за целый день во рту маковой росинки восстанавливаемых уже кишки сводило от голода, он снова и снова заставлял их прыгать в воду, а сам в это время аккуратненько разводил у самого края бассейна мангал, клал на него вертела, отягченные увесистыми ломтями свежего-пресвежего мяса, и чуть только в воздухе начинал плавать ароматный дымок, благоухающий подпаленным жирком, самым дружелюбным голосом кричал ватерполистам: «Э-ге-ге-гей, мои скворушки! Кто из вас заставит другого взвыть от нестерпимой боли и при этом сохранит невиннейшее выражение лица, тому я суну в рот славный кус шашлыка. Ведь это вам не повредит, верно, а?»
Растравленные аппетитными ароматами восстанавливаемые, у которых от голодного нетерпения рот заполнялся слюной и пушок начинал шевелиться на всем теле, с помутившимися от ярости гла зами по-разбойничьи кидались друг на друга. «Оооой!» — взывал слабосильный Франсиско, а Хуан удивленно озирался по сторонам. И Пташечка не заставлял себя ждать... «Молодчага, Хюанито, плыви ко мне!» — и забрасывал ему в широко открытый рот кусок жареного мяса. Тут Джанкарло начинал биться от адской боли, а Тахо преспокойно поправлял себе волосы, и через каких-нибудь пять секунд его алчущий жратвы рот получал свою порцию горячего бальзама — шматок годовалого подсвинка: «Умница, Тахё...» — и так далее...
Торча гранитной глыбой среди бессильно распластавшихся у края бассейна восстанавливаемых, Рексач предавался воспоминаниям из своей не столь уж далекой юности: «Я был тогда капралом[51]моей команды, а капралом одной из команд противников был — уух! врагу своему не пожелаю... Надо было что-то предпринимать, а то бы он нас утопил со всеми нашими потрохами в сырой воде Гвадалквивира. В ночь накануне встречи я ни на минуту не сомкнул глаз, а под самое утро, голубчики вы мои, когда людей обычно посещают великие мысли, меня внезапно осенила бесценная идея, которую я и привел в тот день в исполнение. Есть такое правило, зяблики: перед началом состязания, прежде чем ватерполисты попрыгают в воду, капралы должны на виду у судей дружески пожать друг другу руки. Ну, я с братской улыбкой подошел к тому угрюмому капралу и, только-только подав ему свою драгоценную ладонь, так пронзительно взвизгнул, что зрители аж повскакивали со своих мест, а между тем я сам как клещами зажал пальцы удивленно пялящего глаза капрала, предпринимая при этом напоказ всяческие усилия вырвать у него свою руку и изображая на лице нестерпимые страдания, корчась и содрогаясь всем телом от якобы нечеловеческой боли, а когда наконец мне якобы удалось вырвать руку, я рухнул у ног судей в притворном обмороке, вызвав тем бурю возмущенных возгласов вдруг словно опомнившейся публики: «До чего дошли, даже до спуска в воду не могут утерпеть!» Через некоторое время я словно бы через силу поднялся и в наступившей тишине, обращаясь к судье, со скорбным видом пролепетал совершенно расслабленным голосом, но так, чтобы всем было слышно: «Разве я в том виноват, дон судья, что лучше него играю на виолончели, дядя, синьор?» Зал снова гневно загудел. Еще до начала игры публика и судьи взашей выгнали того капрала, а мне оказали медицинскую помощь, туго перевязав мою якобы сильно пострадавшую здоровейшую руку жилами бывшего быка — при это я великолепнейше притворно охал и стонал, и когда, уже в разгара игры, я, подобно герою, преодолевшему боль, спустился в сырую воду Гвадалквивира, вся присутствующая публика — самые сливки валенсийского общества — наградила меня бурными аплодисментами, а я все с той же улыбкой невинной жертвы на добром лице так яростно долбал ногой то того, то этого в живот и похуже! — рраз, два — что вся их команда орала благим матом, в то время как я, удивленно озираясь, поддерживал над водой свою якобы поврежденную, расслабленную, свисающую, как плеть, руку второй рукой. Зал бушевали гремел от возмущения: «Ээ-э! Оо-о! На что это похоже, судьи?! Вот прицепились к бедняге, чего только на него не клепают! Сапожники, ууу! Судей на мыло! Мехаше!»[52]