Только один человек - Гурам Дочанашвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я этого Каро-Маро совсем не знаю, дорогие мои. А ну, детки, ты, мой Хюан, ты, Тахё, и ты, мой...
И четверо восстанавливаемых приналегли в мутной воде с четырех сторон на Бесаме Каро...
В ту ночь Бесаме, избитый до полусмерти, зареванный, до света провалялся, зарывшись головой в кусты, тщетно пытаясь понять, в чем состоит его невольная вина.
Воровать? Но ведь это грешно. А так откуда ему было взять что-нибудь, он же ведь был сирота.
15Это ли не своевластие фантастики! — четыре месяца пронеслось как ни в чем не бывало.
Но это здесь, на бумаге, а в действительности — ооо! ууу!.. Все остальные восстанавливаемые младшей группы уселись по указке Рексача не на голову Бесаме, а пониже, и ему, бедолаге, ничего другого не оставалось — плавал он лучше других, — как научиться мощнее рассекать мутную воду. Иногда, бывало, загонят его, запоймают в углу бассейна восстанавливаемые из состоятельных и воришки и учинят над ним свою расправу в четыре пары рук и ног. Бесаме понимал, что тут не помогут ни мольбы, ни стоны, глаза у него наливались злобой, и когда ему самому удавалось ухватить кого-нибудь за голень, он готов был в клочья разодрать эту беспощадную плоть, и тут уж густо напитанный влагой воздух бассейна сотрясался от рева не одного только Бесаме, но и кого-то еще из восстанавливаемых. Долгими ночами вечно избитому, вдрызг измордованному Бесаме, тело которого там-сям темнело кровоподтеками, не давало спать мучительно острое желание продержаться, выстоять. Но неужто же это ватерполо и есть сама жизнь?! Беспощадность и взаимное предательство? Уж от Тахо-то он никак не ожидал такой жестокости, ведь они сидели до этого за одной партой. Но что там парта... И все же что, что ему было делать, что предпринять, чтоб как-то спасти себя, ведь бывшие товарищи могут так разделать его, что он камнем пойдет на дно. Что же, что может помочь сироте... И только по прошествии определенного времени он понял: что? сила, мощь, жестокая, неукротимая ненависть, и при всем том главное — это притворство — такой сладкий и вкусный, но как будто бы запретный меж людьми плод.
Днем ли, ночью ли, пополудни или после обеда, вечером или на рассвете — в любую минуту бодрствования — Бесаме копил силы, чтобы суметь побольнее ущипнуть кого-нибудь теми самыми тремя пальцами, которыми он крестился в маленькой сельской церкви; теперь в минуты, когда никто на него не смотрел, он, забив почти до самой шляпки в стену коровника большущий, толщиной чуть не в палец, гвоздь, сжав зубы и дрожа от напряжения всем телом, теми самыми тремя пальцами вытаскивал этот неподатливый гвоздь обратно, а потом снова забивал.
Если с бассейна не доносилось могучего рева луженых глоток еще не виденной Бесаме старшей группы, он к ночи тайком туда пробирался и плавал, плавал до изнеможения, со злобным ожесточением рассекая воду. Он втаскивал в гору огромные валуны и, хоть и сгибался вдвое под их непомерной тяжестью, но ни разу не дрогнул, не отступился и непреклонно выполнял поставленную переда собою задачу — донести неслыханный груз до заранее намеченного в уме дерева, а потом, пустив валун под откос, ничем более не обремененный, широко расправлял плечи и дышал на вершине холма полной грудью, сильно, мощно, глубоко.
А в какой-то день он явственно почувствовал, вроде бы в теле у него угнездились маленькие мышата, особенно в конечностях, — если он с силой сжимал кулак и напрягал руку по всей длине, от запястья до плеча, то внутри, в руке, что-то всякий раз безотказно и беззвучно, как мышь, начинало бегать — это были мускулы.
Но те четыре питомца, тесно связанные воедино, пока были все еще сильнее его, и Бесаме частенько бросался улепетывать от них к бортам, нет-нет поглядывая за спину, и если, бывало, кто-нибудь из четверки оказывался намного ближе других преследователей, Бесаме вдруг стремительно подплывал к нему и, орудуя теми же самыми своими тремя пальцами, быстренько доводил его до «ой,Я мама!», и поэтому из предосторожности те старались держатьсв кучкой, не разбивая четверки. Вот вам и квартет. При упоминании» слова «квартет» Афредерик внезапно вспомнил, что однажды наших восстанавливаемых погнали, словно овечье стадо, в консерваторию: там их вне очереди впустили на экзамен, и, быть может, вы помните, был такой Картузо-ага Бабилония, который в самом светлом зданий Алькараса обучал темной истории, так вот, он самый долго разглядывал Бесаме с придирчивостью покупателя и под конец спросил:
— Какое самое большое поражение потерпел человек?
Ну и времена настали! Заядлый бонапартист не посмел назвать вслух Наполеона «величайшим» — неловко, так или иначе он — враг родины... однако, упорствуя в своем бесстрашии, он, говоря «человек», всегда в глубине души подразумевал эпитет «величайший». Ох уж это бесстрашие! — одно только оно заставляло Картузо не иначе, как в таком плане, думать о Бонапарте, а ведь это здорово, не правда ли?!
Да и только ли одно это! Однажды, знакомясь с неким высокопоставленным лицом, тоже не без посредства Мергрет Боскана (так звали жену Бабилония), синьор Картузо прижался губами вместо кожи руки к перстню, вот каким человеком он был! Все ж таки, что ни говорите, а гордая испанская кровь это вам не хухры-мухры. А теперь, когда он спросил у Бесаме вот так: «Какое самое большое поражение потерпел человек?», тот, отвернувшись к окну, ответил:
— Ватерполо, сэр.
— Как? — переспросил монсиньор Картузо-эфенди, приспособив ладонь к уху — он был не в ладах со слухом. — Как ты сказал, а?
— Он сказал ватерполо, герр, — услужливо гаркнул, предавая однобассейнца, Тахо, да так перестарался, что у него аж пуговица отскочила.
— Разумеется, — весь расплылся Картузо, — разумеется, Ватерлоо. — И тут же добавил: — Обоим пишу «хорошо», идите.
— Я хочу «отлично», — заканючил Тахо.
Бесаме уже смело справлялся с любым дуэтом. Одного лягнет пяткой в живот, другому одной рукой стиснет горло, а другой, свободной рукой в это время с самым невинным видом приглаживает себе шевелюру. «Ну довольно, хватит — не ты же народил его на свет! — кричал ему сверху Р. Д. Ж. Рексач. — Что ты ишак, это всем известно, но он же не ишачий сын. Вылазь из воды, Хюан, и передохни».
Когда, раздеваясь, Бесаме взглядывал в запотевшее зеркало, то его удивленному взору представал какой-то грозный и горделивый атлет, вперивший в него тяжелый, устрашающий взгляд. Да что там какой-то, — Афредерик Я-с тут немного слукавил, — не какой-то атлет это был, а сам Бесаме, это самого себя видел он в зеркале, ведь кого же и увидеть, как не самого себя, если ты один стоишь прямо перед зеркалом!
«Давай выходи из воды, слышишь, Каро?! — гремел то и дело человек-наковальня Рексач. — Ты что себе воображаешь! Я же за них как-никак в ответе... Тебе очень больно, птенчик мой Франсиско?»
Сказать вам правду? Теперь Бесаме управлялся уже с целым трио, да еще так управлялся, что ему самому становилось жалко их, беспомощно барахтающихся, с вылезшими на лоб в ожидании страшной боли глазами. Он их даже порой щадил. При этом человек-чугун Рексач тренировал нашего Бесаме в стороне от других восстанавливаемых, в углу бассейна, наставляя всех вместе следующим образом: «А ну, голубочки, сильнее замах ногой, и тут же на лице самая блаженная, самая добродетельная улыбка, слышите, ослы? Джанкарло, конфетка моя, а ну постарательнее замахнись ногой, в то же самое время изо всех своих ублюдочных сил ущипни воду и напусти на лицо свое такое выражение, словно ты видишь перед собой пестреющую цветами лужайку со звенящими ручейками и соловьиными трелями, бархатистых павлинов, сирень, то, другое, третье, словом, размажь по физиономии мед...»
А в один, так сказать, ну, в общем, самый обычный день, только с незначительной переменной облачностью, черед дошел и до плюгаво го музыканта:
— Поди сюда, сморчок, и слушай меня.
У края бассейна сутулился мальчик со скрипкой в руке.
— Небось успел положительно подучиться?
— Да-с.
— Полный ответ, свиной хрящ.
— Я за это время успел хорошо подучиться, дядя Пташечка.
— Тогда сыграй мне какие-нибудь там штучки-мучки, самые нежненькие и красивенькие — такие, чтоб морды у моих мулов засветились одной чистотой и негой.
Влажный воздух пропитался звуками скрипки.
— Кто это?
— Это Бах, с вашего позволения, дядечка.
— Нет, не годится, одна тоска, тягомотина какая-то, — ответив Рексач, ведь и он тоже кое в чем разбирался, — сыграй другое... А это кто же?
— А это, дядь, с вашего позволения, Бетховен.
— Нет, это ни к черту, чересчур мощное, а я хочу таких звуков, чтоб на лица моих голубчиков легла печать умиления. Ну, давай дальше, шпендрик!.. А это кто же был?
— Это, с вашего позволения, была одна из мелодий Россини!
— И это тоже не годится что-то слишком легкомысленное — чирик-чирик, тра-ля-ля. Новое, новое что-нибудь... Э, это я уже слышал.