Перед бурей - Михаил Старицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Богдан видел теперь, что положение товарища безнадежно, и, не желая выдать своей сердечной тревоги и муки, подходил к нему лишь украдкой, а сам Грабина, казалось, еще не сознавал этого, хотя и чувствовал, что с ним творится что-то неладное.
— Слушай, пане атамане, друже, — поймал он как-то Богдана за руку, когда тот, спросивши его о здоровье, хотел было пройти дальше, — что-то мне как будто погано, горит все, словно на уголь.
— Господь с тобою, Иване! Нашего брата скоро так не проймешь, — попробовал было отшутиться Богдан, но смех как-то не вышел, задрожал в горле и оборвался спазмой.
— Да мне, пане Богдане, что? — улыбнулся горько Грабина. — Дразнил ведь кирпатую не раз, ну, теперь уж она меня подразнит. Чему быть, того не миновать! А вот только одно больно, тоска гложет, что если... — ему тяжело было говорить; с страшными усилиями отрывал он из глубины сердца слово по слову, и это причиняло ему неимоверные страдания.
— Я говорил тебе тогда... дочь моя... моя Марылька... Ох, для нее-то и забрался я против твоей воли в чайку... Об ней одной только и думал... ее надеялся спасти... Я грешник... страшный... пекельный... Меня карай, боже! Но она за что — за грехи мои страдает?
Грабина распахнул свою сорочку и начал бить себя с остервенением в грудь кулаком.
— Постой... успокойся, друже! Ты рвешь свое сердце; лучше потом... — попробовал было остановить его Богдан.
Но Грабина продолжал с каким-то лихорадочным усилием:
— Нет, сейчас... все... потом уж будет поздно... Слушай... все равно перед смертью... ближе тебя нет у меня никого на свете... тебе только могу все доверить. Помнишь, вот та цыганка, про которую говорил невольник... моя... наверное, моя... Она украла мою Марыльку... Я ее отправил с донечкой к сестре на Волынь. А она, дьявол... ведьма проклятая... мою дочь... мое дитя... в Кафу... в гарем. Ох, найди ее... спаси... согрей! — захрипел он, сжимая руки Богдана. — Погибнет там, в Кафе... Если не сможешь с товарыством, сам заедь... выкупи... денег сколько запросят — ничего не жалей! Ох, я ведь был магнатом, Богдане, да и теперь еще много осталось... Там, в Млиеве... разразился надо мной гром небесный, хотя упал этот гром от руки лиходея, грабителя... Тебе придется, быть может, встретиться с ним, так берегись, друже; это — рябой, с зелеными глазами Чарнецкий.
— Чарнецкий? Доблестный воин?
— Зверь! Кровопийца! А! — заметался больной. — Душно и тут... В горле печет... Смага на губах... Дай воды!..
Богдан поднес тут же стоявшую кружку, и больной, освежившись несколькими глотками, продолжал говорить, впадая по временам как бы в забытье и прерывая речь тяжелыми вздохами.
— Так вот, хотя и от зверя кара, а по заслугам... Бог ему оттого и попустил... Когда я умру, молись за мою грешную душу... Молись, брате! Вот отщепни... возьми... меня уже не слушают и руки, — с усилием он дергал кожаный пояс — черес, туго стягивавший его стан, — помоги, отщепни... Там зашито две тысячи дукатов, все на нашу церковь!
— Да что ты, друже? — помог ему снять пояс Богдан. — Словно умираешь! Еще бог смилуется.
— Все равно, если его ласка, так тем лучше... Я и всю жизнь на службу милосердному отдал бы, а то пожалею грошей!.. Молитесь все за мои грехи... за такие... ох! — начал он судорожно рвать на себе рубаху. — Есть ли мне прощение или нет? — устремил он на Богдана пылающие, налитые кровью глаза. — Нет ведь, нет? — поднялся он вдруг и сел, дрожа всем телом и вцепившись Богдану руками в плечи. — Я все тебе, как на духу...
— Не нужно пока. Будет время, — успокаивал его Богдан; вся эта сцена растрогала его до глубины души и словно сразу сорвала струп с давней раны. — Успокойся, мой голубь.
— Ах, не уходи! — простонал больной и, обессилев, почти повис на руке Богдана; тот уложил его бережно на подушку. Закрывши глаза, бледный, словно присыпанный мукою, лежал неподвижно Грабина и тяжело, со свистом дышал; только по судорожным пожатиям руки, удерживавшей Богдана, видно было, что сознание еще не покидало его. — Ну, так вот что, по крайней мере, — начал он упавшим, едва слышным голосом, после долгой паузы, — друг мой, заклинаю тебя, жив ли я буду или умру, — все равно исполни мою неизменную волю, — и он взглянул пожелтевшими глазами на Богдана.
— Всякую твою волю, богом клянусь, скорее кровью изойду, чем нарушу! — воскликнул Богдан, сжимая в своей руке уже неподвижные пальцы Грабины.
— Расстегни ворот и смотри там, где латка у пазухи, — продолжал Грабина, прерывая речь болезненными, тяжелыми вздохами. — Отпори ее и вынь бумаги: там запрятаны и законные документы о правах моей несчастной, дорогой Марыльки, там найдешь и сведения, где я припрятал и сберег еще много добра. Разыщи его; половину отдашь моей дочери, а половину на всякие послуги для моей новой родины. Я ведь из поляков... Грабовский, и много ей... ой как еще много причинил бед: и грабил, и разорял, и истязал. Так и поверни, брате мой, друже, хоть часть из награбленного ей на корысть. Укоротил господь мой век, не дал мне сподвижничеством загладить мои вины, так поверни ты, и за мою душу отслужи Украйне и богу...
Растроганный Богдан не мог произнести ни единого слова, он отвернулся и прижал к груди голову больного. Потом отпорол осторожно зашитые бумаги и, бережно завернув их в платок, спрятал во внутреннем боковом кармане жупана.
— Вот еще, — начал снова метаться и ломать руки Грабина, — отруби мне ноги, они больше не нужны, на черта их! Только страшная тяжесть, поднять не могу. Через них меня тянет к земле и грудь давит. Что это? — открыл он вдруг широко глаза. — Небо такое желтое и зеленое, а на нем блестит пятно?..
— Успокойся, это так кажется тебе. Засни! — закрывал Богдан ему парусом свет солнца от глаз.
— Нет! Не уходи еще! — ухватился больной с отчаянною тревогой за какой-то лантух, видимо, теряя сознание. — Вот что: у меня мутится в голове, в глазах. Уж не умираю ли я... Так помни, я забыл... Найди... разыщи мою зарницу... мою страдалицу... Пойди, спаси, пригрей ее, приласкай... защити! Будь ей всем, вместо меня... Тебе ее вверяю!
Больной опрокинулся и захрипел, потерявши совсем сознание.
С ужасом вскочил Богдан, взглянул на это мертвенно- бледное лицо, лежавшее на керее безвладно, с откинутым в сторону длинным пасмом чуприны, и припал ухом к его груди: сердце еще билось, хотя слабо, но учащенно; дыханье в легких становилось покойнее. Призванный дед решил тоже, осмотревши больного, что он пока еще только глубоко заснул и что, господь ведает, может, еще перемогут силы хворобу, вот только ноги портят все дело, а про то кто знает, всяко бывает.
Над спящим мертвым сном козаком устроили еще большую тень и посадили очередную сторожу.
Прошел день. Никто не заглянул в это укромное озеро и не всполошил козаков. Только стада куликов, налетая со свистом на плесо, взмывали, наткнувшись на запорожцев, испуганно вверх и с криком исчезали за ближайшими камышами, да суетливые болотные курочки выбегали иногда по лататьям из лоз и моментально прятались, завидев непрошеных чуждых гостей. Солнце теперь спускалось за лозы кровавым шаром и зажигало багрянцем полнеба.
— На ветер, на погоду... — качал головою дед.
— Да, и на здоровый, — почесал затылок Богдан.
— Может бы, перестоять? — вставил нерешительно атаман другой чайки Сулима, который пришел навестить наказного и осведомиться о здоровье Грабины.
— Нет, не годится, товарищ, — надвинул Богдан шапку на брови, — тут самое опасное положение наше: проведают и застукают, как мышей в пастке. Тут ведь татарва кишмя кишит и рыбаки ихние вот по таким затонам шныряют. А если нам внимание обращать на погоду, так лучше и в море не рыпаться, а сидеть с бабой за печкой. Нужно ведь перемахнуть через все Черное да встряхнуть тогобочные берега, а то и самому Цареграду нагнать холоду. Так и выходит, что нам и в бурю нужно ехать!
— Конечно, — поддержал и дед, — нужно пользоваться минутой, проскользнуть в море, а там уже байдуже! А вот если сорвется с ночи погода, так нам на руку... никакой каюк не попадется навстречу; вот и теперь их, знать, не видно кругом, иначе б сторожевые чайки нам дали знать.
— Совсем-таки так! — кивнул головою Богдан и закурил люльку.
— А как Ивану? — спросил у деда Сулима.
— Да, почитай, целый день спит, а так кто его знает, — либо выздоровеет, либо дуба даст.
Богдан отошел к корме и, севши на сложенную кольцом веревку, устремил глаза в кровавое зарево, разгоравшееся за уходившим на запад солнцем: «Что-то оно на завтра вещует, где встретит нас, при каких обстоятельствах?» — думалось ему. Смертельный недуг товарища, его завещание, его признание, — все это потрясло душу Богдана.
Кроме того, его уже давно начало тревожить долгое отсутствие Морозенка... «Уж, наверное, что-нибудь да случилось, — повторял Богдан, досадливо подергивая ус, — хлопец еще молодой, неопытный... и надо было мне послать его, да еще на такое опасное дело! Пропадет, бедняга! И все через меня! Да еще, пожалуй, и татар всполошит...» — И Богдан снова принимался упрекать себя, всматриваясь со всем усилием в темнеющую даль.