Перед бурей - Михаил Старицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А что скажешь, сынку? — заметил его тревогу дед.
— Да что-то неладно с Грабиной, — сообщил тот шепотом, — ног совсем не чует; вот это я заходил к нему, так намогся выйти к гребцам, что будто у него совсем перестали болеть ноги, а как стал на них, так и гепнул. Я его поднимать, да и наступил нечаянно на ногу. Что ж бы вы, диду, думали? И не заметил даже...
— А разве он тут? — изумился дед.
— Напросился, — потупился хлопец.
— Ах он, собачий сын! — вскрикнул дед. — Да ведь я ему настрого приказал, чтоб лежал и не рыпался.
— Я и не знал, — покраснел Морозенко.
— Эх, голова! Ну, пойдем посмотрим, что б такое оно? — затревожился дед и, поручив руль другому опытному козаку, сам пошел за Морозенком в атаманскую каюту.
А Грабина лежал на полу, пробовал все подняться на карачках и ругался.
— Ишь, чертовы ноги, словно обпились литовского меду, не стоят, да и баста, а чтоб вы отсохли, ледачие! Вот, диду, оказия, — обратился он к вошедшему Нетудыхате, — и болеть не болят, только в коленках щемят, а словно не мои ноги: не хотят поднять козака, хоть ты тресни!
— Сам ты виноват, — сердито ворчал дед, нахмуривший нависшие белые брови, — ведь говорил же: лежи в курене, пока не пройдут! Так нет-таки, не послушался, воровски удрал, а теперь и на ноги жалуешься, вот как отпадут к бесу, тогда и будешь знать!
— Да как же так? — заволновался Грабина. — Без ног-то козаку как будто неловко, да если они что, так я себе голову рассажу!
— Ой, скорый какой! — грымнул дед и, бросив взгляд на Морозенка, буркнул под нос: — Подними-ка, положим его сюда, ну!
Морозенко бросился. Они подняли вместе козака и уложили его на походной канапе. Дед начал разбинтовывать ему ноги.
— Ишь, перетянул как, иродов сын! Даже въелось в тело, как же тут не помертветь?
— Да я, диду, чтоб ходить было лучше, — оправдывался Грабина.
— Всыпать бы тебе в спину добрых киев, тогда знал бы! Лучше ходить! Вот и доходился! Не имеет права никто по своей прихоти себя нивечить, — не унимался дед, — всяк товарыству нужен и ему подлежит. Ну, пришибло тебе ноги деревом — тут ты не повинен: божья воля была на то. Может, либо кара тебе за что, а может, наказ, чтоб ты в море не плыл, а ты таки и богу наперекор.
— Я этого не думал, — прошептал Грабина и заметно побледнел; холодные капли пота выступили у него на лбу.
Когда дед с Морозенком разбинтовали наконец ноги Грабине, то хлопец не удержался, чтоб не всплеснуть в ужасе руками, а дед печально закачал головой. Ноги действительно представляли ужасающую картину антонова огня: кровь, запекшаяся на ранах, и обнаженное мясо багровели темною обугленною массой, натянутая в здоровых местах кожа синела, темнея к ступне и переходя на пальцах ноги в черный цвет; вверху за коленами ярко алела вокруг ног порубежная линия воспаления.
— А что? — спросил Грабина, глянувши на ноги, видные ему, впрочем, неясно в сумраке помещения и за тенью двух нагнувшихся над ним козаков.
— Лежи смирно, не рушься! — крикнул дед; но в дрогнувшем голосе его послышались уже не сердитые, а трогательные тоны. — Пойди-ка, Олексо, — обратился он к Морозенку, — да принеси мою торбу; нужно торопиться, а то вишь, что натворил и запустил как!
— Разве плохо? — спросил упавшим голосом Грабина.
— Молчи уже, — буркнул, не глядя на него, дед, — все в руце божьей... Захочет он простить тебе блажь, так помилует, а не захочет — его святая воля на все, а против него кто же посмеет?
Тихо стало на чайке. Слышны были только старательно удерживаемые глубокие вздохи Грабины да равномерные, как удары маятников, всплески весел. Наконец прибежал Морозенко с дедовскою аптекой; знахарь послал его принести сырого картофеля.
Дед велел Олексе нарезать его мелкими кружочками, а сам помазал каким-то своим снадобьем ноги больного, обложил их резаным картофелем и слегка забинтовал, наказав строго-настрого больному не только не вставать, но и не двигаться. Он вышел за дверь и позвал к себе хлопца.
— Слушай, не отходи от него, сыну, а коли что, сейчас ко мне; Грабине очень худо, нужно переменять почаще картофель, чтоб жар оттягивал, ты нарежь его побольше, да и батька наказного нужно осведомить.
— Боюсь, — запнулся хлопец, — чтоб наш наказной не разгневался, что без его ведома...
— А ты почем знал? Ведь тебе не было приказано, что не пускай, мол, Грабины?
— Нет, не было.
— Ну, так что и балакать?
Богдана встревожило сообщенное дедом известие о Грабине; сначала он даже рассердился было за его непослушание, но опасное положение больного сменило чувство досады глубоким огорчением; ему было невыразимо жаль потерять товарища и друга, к которому так скоро привязалось его сердце. Богдан поспешил в свою каюту и обратился к Грабине не с грозным, а с трогательным укором:
— Эх, Грабино, Грабино! За что ты, наперекор моей воле, захотел себя в гроб уложить?
— Прости, батьку! Скучно было оставаться лежебоком, понадеялся на каторжные ноги! — вздохнул больной.
— Да ноги, может, и выходятся, а вот лежи только смирно да слушайся дида.
— Я лягу там, в сторонке, а то как же, — запротестовал Грабина, — занял твое место...
— И думать не смей, — даже прикрикнул Богдан, — мне ни на минуту нельзя отойти от руля. Сам знаешь, какие опасные места, пока не выйдем в чистое море. Исполняй все до слова, что прикажет дид... Ведь беда, сам знаешь, непрошенный гость.
— Все, все, батьку! — взволновался от ласкового слова Грабина.
— Ну спасибо! Бувай же здоров, да ходи скорей, а теперь для того-то и нужно вылежаться добре.
Богдан ушел, а взволнованный Грабина обнял Олексу несколько раз, прерывая объятия свои пламенными словами:
— Эх, да и люди ж вы! И батько атаман, и ты, и дид, и товарищи! Вот, как ни противна мне жизнь, а бросать таких людей жалко! Горя-то сколько перенес, греха сколько на душу принял, жизнь как насмеялась и ограбила, а все вот не хотелось бы так-таки и пропасть, не отплативши вам за добро, не поквитовавши свою черную душу, не найдя... ох, Олексо, Олексо! — сжал он хлопцу руку, закусив себе до крови губу и уронив невольную слезу.
Тронутый Олекса стал утешать его, как умел:
— Не тревожьтесь, пане Грабино, бог милостив, все пойдет хорошо. Слава богу, дид налицо, он знахарь — пособит, а и господь на козака с ласкою смотрит; ведь наш брат за его же святую правду кровь свою проливает — значит, милосердный и сглянется... А вот я еще картофлю нарежу, оно и полегчает... Ведь, правда, холодит, кажется?
Грабина только стонал.
Целую ночь ехали козаки, сменяя по очереди гребцов. Узкими и извилистыми каналами неслись они гуськом в темноте между бесконечными нивами густого, тихо качающегося камыша; ловкие рулевые искусно направляли чайки, а недремлющие атаманы зорко следили по сторонам. Но все было тихо и спокойно кругом; подозрительный плеск или шорох не будил козачьей тревоги; только иногда с резким шумом взлетали стада диких уток, приютившихся на ночлег, или доносился из какого-нибудь залива мелодичный звук унылых лягушек. К утру козаки заехали в какое-то плесо, закрытое со всех сторон, словно озеро, лозами и тростником, — оно было недалеко от острова Васюкова, за которым до Кимбургской косы было часов пять-шесть ходу, не больше. Здесь и без половодья тянулся страшною ширью глубокий днепровский лиман, суженный лишь у Очакова косой. Но теперь, в половодье, он представлял собою почти безбрежное море, разрывавшее в двух-трех местах Кимбургскую косу. Через эти-то проходы Богдан и рассчитывал проскользнуть. Дело, впрочем, было нелегкое и рискованное; во-первых, нужно было воровски пробраться среди массы шныряющих по лиману каюков и галер, а во-вторых, суметь попасть на удобный проход, чтобы не сесть на мель, и, наконец, умудриться на той стороне Кимбургской косы прокрасться через линию сторожевых турецких судов. Вследствие таких опасностей козаки и решались прорываться из Днепра в Черное море только темными, безлунными ночами, каковые наступили теперь.
Богдан распорядился простоять целый день в этих закрытых водах, выслав на стражу еще четыре небольших лодки-душегубки. Потом он подозвал к себе Олексу.
— Слушай, сыну, сослужи-ка товарыству большую услугу.
— Рад, батьку, рад, — ответил счастливый Морозенко, — только прикажи.
— По-татарски балакать ты еще не разучился?
— Нет, что говорят — понимаю, и сам загавкать могу.
— Ну, вот и отлично. Возьми же ты душегубку и поезжай вниз, все на полдень; камышей уже тут осталось немного, да и то уже скоро начнут разрываться, редеть, — запутаться в них нельзя, а за камышами и раскинется перед тобою целое море; теперь, наверное, ни вправо, ни влево берегов нет... Ты смотри вперед и перед собой; за полмили виден будет остров, ну, вот к нему и держи, а минуешь его, так тебе налево потянется узкая, длинная полоса, — это и будет Кимбургская коса; ты поедешь вдоль нее и где заметишь прорывы, там прикинешь примерно, сколько весел они ширины, сколько глубины и как на той стороне: свободен ли от вражьих галер выход?