Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.) - Андрей Трубецкой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я все стоял и читал письмо. Оно производило впечатление рассказа человека, перенесшего разрушительный ураган, потерявшего в нем самых близких и любимых и чудом оставшегося в живых. И эти вести свалились на меня тоже как внезапно разразившийся ураган. Из оцепенения меня вывел голос литовца: «Сейчас вы, конечно, не в состоянии что-либо решать или предпринять. Но у меня есть для вас одно предложение. Зайдите через несколько дней».
Возвращался я в состоянии оцепенения. По дороге машинально зашел на почту. Там было два письма: от сестры Ирины и от моей двоюродной племянницы, дочери погибшего Владимира Голицына. Письмо Ирины было таким же тяжелым и безысходным, как и письмо Сони. А вот письмо Еленки — как светлый лучик, кусочек ясного неба на черном небосводе. И хотя она писала о том же, дух письма был, как это ни странно, каким-то мажорным: да, вот многих, самых близких, дорогих, нет, но ведь жить-то надо, жить для живых. Это письмо я перечитывал все время.
Наверное, у меня был очень подавленный вид, когда я вернулся, так как партизаны участливо расспрашивали, что случилось. Потом меня вызвал Василий Иванович. Я рассказал ему все. Он очень внимательно слушал и, как мне показалось, еще внимательнее смотрел на меня. Я пытался бодриться, но это удавалось, по-видимому, не блестяще. «Вот, расплачиваемся за грехи предков», - неуклюже закончил я свой рассказ. «Да, тебе трудно, Андрей, придется. Тебе придется доказывать, что ты не верблюд», — сказал он. Многие годы потом я частенько вспоминал его очень меткую характеристику моего положения.
Дни для меня потускнели. Все эти годы тянули меня домой две силы — мать и Родина. Одной не стало. Это было тяжело. Ободряло меня только письмо Еленки. Я ей ответил, уж не помню что.
Василий Иванович продолжал оказывать мне особое внимание. Однажды он дал мне почитать книжицу с грифом «Для служебного пользования». Ее можно было отнести к художественной литературе. Это было довольно занимательное, реалистичное описание работы нашего разведчика (или шпиона) в какой-то стране, похоже в Италии. Я начинал понимать, чего от меня хотели. Василий Иванович рассказывал о работе разведчиков, а потом как-то очень просто сказал, что у меня есть многие данные для работы разведчиком, что он хочет послать меня для специальной подготовки в Москву (тут сердце у меня забилось) и чтобы я обо всем подумал и сообщил решение. Кроме того, он попросил написать меня автобиографию как можно подробнее.
Да, предложение было очень серьезное. Заманчиво вот теперь появиться в Москве. Появиться и пойти к своим. А что я им скажу? Где я прохожу службу? Где учусь? (Может быть, меня еще и не будут пускать в город.) Это раз. Второе. Ладно, попаду я за границу. Ведь меня интересно послать как Трубецкого — это я понимал — значит попаду в тот самый круг лиц, знавших меня, знавших мое стремление вернуться домой, мои настроения. Что я скажу им? Как объясню свое возвращение? Но это все «техническая», немаловажная, сторона дела, хотя и не принципиальная, что ли.
Способен ли ты быть разведчиком, или, попросту, шпионом? Вот в чем заключался для меня основной вопрос. И хотя я читал о шпионах-разведчиках, помнил рассказы отца о разведчиках времен Первой мировой войны, которые создавали атмосферу романтики, но работа такая мне претила. Само слово «шпион» было противно. Я решил отказываться. В отказе упирал на «техническую» сторону дела. Василий Иванович настаивал на согласии, говоря, что мое появление там, за границей, можно объяснить (спекулируя на гибели матери в тюрьме?). Но я отказался[25].
Я все же сходил в Наркомздрав к тому симпатичному, но печальному вестнику. Он предложил работу в наркомате, говоря, что легко добьется моей демобилизации. Поблагодарив, я отказался. Отказался по двум причинам. Я понимал, что мне надо воевать. А потом... Еще один Трубецкой-Гедиминович в Литве. Не много ли? Ведь, наверное, дядю Мишу здесь помнили.
Вскоре все мы переехали в Каунас. Ехали на грузовиках, предоставленных БАО, ехали с хитрецой. Сначала колесили по городу, затем выехали на его восточную окраину, а потом рванули на запад — маскировка. В Каунасе разделились. Последняя группа, которая должна была лететь и в которой уже никого не было из нашего отряда, поселилась в пригороде Понемуне, а мы — остатки отряда Владимира Константиновича и начальство — в центре города в большом, полупустом доме, в хорошей квартире. Новый радист раскинул свою радиостанцию в комнатушке при кухне.
Если Вильно (по-литовски Вильнюс) со своими старыми костелами, церквами, средневековыми улочками, с целыми кварталами старины, буквально дышал историей, то этого сказать о Каунасе было нельзя. Хотя это и была столица буржуазной Литвы, но от нее попахивало провинцией, несмотря на попытки приукрасить город: новая архитектура Корбюзье (Политехнический институт), современная башня-костел, новые здания с фигурами или головами древних литовских воинов. Интересным показался музей под открытым небом у Политехнического института — коллекция деревянных крестов с дорог, кладбищ, часовень. В некоторых из них было что-то от язычества — так мало они походили на простой крест[26]. На окраинах — казармы и форты еще царских времен — Ковно (русское название города) был пограничной крепостью. Зато Неман здесь был широким, не то, что у Щорсов.
В Каунасе мы оделись в военную форму, добротные гимнастерки из импортной диагонали, почему-то черные шинели, сапоги. Долго возились с погонами, прилаживая их, пришивая лычки в соответствии со званиями. Еще до войны в полковой школе я получил звание сержанта и поэтому вырезал себе три красных полоски. «А ты, может быть, старший сержант?» — спросил Василий Иванович. «Нет, просто сержант». — «А ты вспомни, может быть, старший», — почему-то настаивал он. Но я так и остался сержантом.
Напротив через улицу помещался госпиталь. В окна мы перемигивались с сестрами. Когда в госпитале вывали концерты, ходили туда. В разговорах с сестрами поражало отношение к тем, кто был в оккупации — это люди с сильно подмоченной репутацией, и им нельзя доверять. Может быть, думал я, это только нам говорят (из-за нашей добротной одежды и жизни не в казарме нас принимали за «крючков», как выразилась одна из сестер). Но потом я с горечью увидел что это практически общее мнение о людях, побывавших «под немцами». У многих оно держится и по сей день.
Иногда по городу проходили длинные колонны солдат, часто с песнями. На меня особенно сильное впечатление производила песня «Идет война народная», раскатисто разливавшаяся в осенней мгле. Не столько слова, сколько мелодия, выражала ту страшную и героическую эпоху.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});