Пирамида - Борис Бондаренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бог с ним. Дубровин лак?
— Неважно, Димыч, еле ноги волочит. А в больницу не хочет.
— Доклад в академии когда будет?
— Двадцать четвертого.
Ольф ждал, когда Дмитрий спросит о Жанне и ребятах, но он молчал. «Ну и черт с тобой, молчи, — снова разозлился Ольф. — Спросишь еще…» И стал рассказывать о другом:
— Должен сообщить вам, почтеннейший, что статья произвела весьма заметное впечатление… Уже на четвертый день после выхода журнала явился посланец из Института физических проблем. Вежливый дядя… Страшно был разочарован, что не застал тебя. Долго не хотел раскрывать карты, выспрашивал о тебе — и, надо сказать, довольно умело. Под конец все же решился сообщить, что если Дмитрий Александрович пожелает переехать в Москву, то оный институт готов незамедлительно предоставить ему приличную должность, квартиру и соответствующий оклад. И не только ему, но и нескольким наиболее ценным сотрудникам, коих он, Дмитрий Александрович, сочтет нужным взять с собой. При сих словах дядя многозначительно помолчал, посмотрел на меня и добавил: в разумном количестве, конечно, — скажем, одного-двух человек… Так что — выше нос, Дмитрий Александрович, вы явно на пороге славы. А вместе с вами, вернее, чуть в сторонке и позади и еще кое-кто, скажем, Рудольф Тихоныч с Жанной Валентиновной…
— Послал бы ты его подальше.
— Ну зачем же, — рассудительно сказал Ольф. — С такими предложениями далеко не посылают. Такие предложения тщательно, но не слишком долго обдумываются, а потом, как правило, принимаются. А послать никогда не поздно. Будешь иметь удовольствие сделать это сам, если захочешь, конечно…
Дмитрий пристально посмотрел на него и промолчал. Ольф снова лег на траву. Долго молчали они, а потом Ольф заснул.
Когда проснулся, Дмитрия рядом не было. Ольф встал, огляделся — и увидел его. Дмитрий сидел у воды на белом, мертвенно-костяного цвета бревне и смотрел на море. Бил в берег невысокий медленный накат, лениво выбрасывал широкие лохмотья пены. Ольф подошел к бревну, сел рядом с Дмитрием, вытащил сигареты и дал ему. Дмитрий молча закурил, протянул Ольфу зажженную спичку.
— Димыч, — тихо спросил Ольф, — ты не рад, что я приехал?
Дмитрий повернул голову, несколько секунд смотрел на него и мягко сказал:
— Конечно, рад, Ольф… Но, понимаешь, такое уж у меня состояние. Рано ты приехал. Мне нужно еще одному побыть.
— Значит, — медленно сказал Ольф, — мне придется уехать?
— Не знаю, — ответил Дмитрий.
67Я не удивился приезду Ольфа. Больше того — я был уверен, что он приедет. Ведь я на его месте сделал бы точно так же… Только поэтому я и не писал в Долинск. Я знал, конечно, что все они будут там волноваться, но другого выхода не было. Мне просто необходимо было одиночество. Нужно было самому справиться с тем, что так неожиданно навалилось на меня. Я знал, что никто не сможет мне помочь. Ни Ольф, ни Жанна, ни Дубровин. И уж конечно ни Ася, если бы она и вернулась ко мне.
Все же я не думал, что он приедет так скоро. И конечно, я рад был видеть его, но что-то мешало мне высказать эту радость. Я знал, что он приехал затем, чтобы увезти меня отсюда, но мне еще нельзя было уезжать. Это я тоже знал и теперь готовился к трудному разговору, ожидая, что Ольф с минуты на минуту начнет его. А он, видимо, и сам боялся этого разговора и, кажется, ждал, что начну его я. Когда он спросил: «Значит, мне нужно уехать?» — мне очень хотелось ответить ему «нет», а потом как-нибудь помягче объяснить, почему я не смогу сейчас вернуться в Долинск. Но я решил, что лучше сказать правду. Ольф явно растерялся. Я отвернулся от него и стал смотреть на море. Он еще немного посидел со мной и поднялся:
— Пройдусь по берегу, может подстрелю кого-нибудь.
— Надень сапоги.
— Хорошо.
Ольф надел мои сапоги и, не подходя ко мне, пошел по берегу. А я остался сидеть на бревне, смотрел на море и думал.
Статьи Гейзенберга и Дирака ничем не помогли мне, и я опять пожалел, что написал в Долинск. Я просто не знал, что теперь буду говорить Ольфу. Перед отъездом я попытался все объяснить ему, но он тут же сказал, что такое у меня уже было — «помнишь, в шестьдесят третьем?». И я тут же замолчал. Бесполезно было бы доказывать ему, что аналогии с шестьдесят третьим годом неуместны. Да Ольф, кажется, всерьез и не думал о том, что причина моей «болезни» — я знал, так они называют мое состояние, — именно работа. Он думал, что все дело в Асе. И все так думали — даже Дубровин, я видел это по его глазам во время нашего последнего разговора. Кажется, только Жанна догадывалась, что отъезд Аси — далеко не главная причина моей «депрессии»… Конечно, я помнил о том, что было в шестьдесят третьем, и иногда принимался успокаивать себя: ведь было такое время, как сейчас, долго было, мне пришлось бросить начатую работу, но все же в конце концов я вернулся к своей идее и осуществил ее, хотя и по-другому… Но успокоение приходило разве что на минуту. Сейчас, шесть лет спустя, я хорошо понимал, чем был вызван тот кризис. Моим незнанием, невежеством и в конечном счете непониманием самой сути тех явлений, которые мне случайно удалось обнаружить. Конечно, было и неверие в себя, в свои силы, — но это уже следствие, а не причина… А теперь? За эти годы я узнал очень многое. Может быть, почти все, что можно было узнать в этой области, — я хорошо видел это, когда читал многочисленные работы по теории элементарных частиц, в них, как правило, не оказывалось ничего существенно нового и неожиданного для меня. Я смутно подозревал, что в конце концов вся эта информация сложится в какую-то более или менее законченную картину и мне придется делать какие-то выводы. Правда, я не думал, что эти выводы придется делать так рано, еще до окончания своей работы. Но так уж вышло — как только я уверился в том, что наша работа закончится успешно, я примерил ее результаты к той общей картине, которая отчетливо представлялась мне, и довольно скоро увидел — получается что-то неладное. Результаты в эту картину целиком не вписывались. На первый взгляд в этом не было ничего страшного: просто добавилось еще что-то новое, — да и как же иначе, для этого работа и проводилась! — картина стала полнее, только и всего. Мне понадобилось всего два дня, чтобы понять: дело не в полноте картины, а в ее противоречивости, вернее — в несовместимости. Вот тогда у меня и появилось ощущение надвигающейся беды… Я, разумеется, тут же напомнил себе, что эксперимент еще не проведен и результаты могут не совпасть с тем, что мы ожидаем, но это было слабое утешение. Я знал, что эксперимент удастся. Не может не удаться… Проще всего было бы, конечно, подождать его результатов, а потом уж все как следует обдумать. Но это было уже не в моей воле. Я продолжал обдумывать создавшуюся ситуацию — и не видел никакого выхода. Кроме одного: все неверно, с начала до конца, вся теория элементарных частиц… ни к черту не годится. (К счастью, тут была какая-то доля преувеличения, и затем «все» я заменил на «почти все»). Я долго боялся прямо сформулировать это, искал какие-то другие решения — и не находил их. Пытался отыскать изъяны в своих построениях — и не видел их. Я цеплялся за малейшую возможность приладить свои результаты к этой общей картине, но они упрямо выламывались из нее. Я ухватился было за мысль, что мне неизвестны какие-то сверхновые данные, просмотрел все новинки — и ничего не обнаружил. Оставалось одно — признать неумолимую логику фактов и взглянуть правде в глаза. А правда была такова: все неверно. Все, в том числе и моя работа, И мое уточняющее «почти» мало что спасало. Меня поздравляли с удачей, а я отмалчивался и пытался улыбаться. Ведь они еще не знали, что кроется за этой удачей. И еще не скоро узнают — чтобы понять, что именно означают результаты нашей работы, нужно время. Но в конце концов поймут. Они не могут не прийти к тем же выводам, к которым пришел я. Иначе я действительно сумасшедший, и меня в самом деле надо упрятать в психбольницу…
Первое время меня все же немного смущало, что никто не понимает истинного смысла результатов нашей работы. Даже Дубровин не догадывался… Но и этому нашлось простое объяснение. Дубровину было не до нас. Ольф вообще ни о чем не задумывался — так был рад, что наконец-то все кончилось. Вот разве что Мелентьев мог бы что-то заподозрить, но и то вряд ли — он, по складу своего ума, мог блестяще решить, вероятно, любую сколь угодно сложную частную задачу, но сделать какие-то фундаментальные обобщения ему, как правило, не удавалось, я хорошо знал это по нашей работе. Помню, я как-то невесело посмеялся над собой, представив себя в роли пророка, в гордом одиночестве владеющего скрытой от всех истиной, хотя смеяться было не над чем. Действительно, пока только я один знал эту истину. Вот разве что одиночество никак нельзя было назвать гордым… И я готов был немедленно поделиться своей истиной, но я знал, что пока ничего из этого не выйдет. Истина была еще слишком неконкретной, почти бездоказательной, она пока еще лежала больше в области интуиции. И если для меня она представлялась бесспорной, то другие восприняли бы ее более чем скептически. И пока я наверняка не сумел бы ничего доказать. Сначала надо было самому все привести в порядок. Я не сомневался, что рано или поздно мне удастся сделать это, и принялся за работу. И, кажется, уже в первый день спросил себя: зачем я это делаю? Чтобы доказать, что другие не правы? Разрушить то, что создано ими? (И мной в том числе!) Но я-то уже знаю, что это так. Пусть другие позаботятся о себе. Пройдет не так уж много времени, и кто-то задумается над результатами нашей работы и наверняка придет к тем же выводам, что и я, приведет строгие математические доказательства моих интуитивных положений. А я за это время, может быть, хоть немного продвинусь в поисках каких-то новых решений. Логично? Как будто. Но что-то во мне противилось этой логике. И вовсе не то, что эти выводы могут существенно отличаться от моих, — я уже не сомневался в своей правоте. Тогда что же?