Пирамида - Борис Бондаренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я подумал о том, сколько времени может занять эта разрушительная работа. Я еще смутно представлял, с какими трудностями придется столкнуться, и не мог даже приблизительно назвать какой-либо срок. Три-четыре месяца? Возможно. А если год, два? Не слишком ли это много? Много — для кого? Для очень многих! Для сотен, а может быть, и тысяч людей в разных странах, которые работают в этой области. И чем скорее они узнают о том, что означают наши результаты, тем лучше. Для них, конечно. А для меня? Возможно, для меня это будет потерянное время… И неважно, что никто, кроме меня, не будет считать, что потери напрасны. Наоборот — эта разрушительная работа наверняка будет признана очень значительной. Уж кто-кто, а физики умеют по достоинству оценивать так называемые «отрицательные» результаты — у них было немало случаев убедиться в их важности. Значит, мне нужно все-таки проделать эту работу… Постараться по возможности расставить все точки… Ведь я наверняка сделаю это быстрее, чем кто-либо. Пока статья выйдет из печати, пока ее прочтут, пока найдется кто-нибудь, кто как следует задумается о том, что она означает, — может пройти немало времени. Напрасно потерянного времени для очень многих. И не только для каких-то людей «вообще», но и для Дубровина, — я уже догадывался, что мои результаты должны касаться и его работы тоже.
И я решил сделать эту работу. Но шла она необычайно тяжело. Я не переставал думать о том, что же будет дальше, когда я сделаю это. Найдется ли хоть какой-нибудь просвет в создавшемся тупике? И, думая так, я занимался тем, что усердно достраивал этот тупик, — для того, очевидно, чтобы, положив последний камень, на минутку передохнуть и повернуть назад. В который раз я спрашивал себя: какой смысл в этой работе, если после нее мы будем знать еще меньше, чем прежде? С точки зрения абстрактной логики — никакого. Но мы-то живем в мире, где законы абстрактной логики очень часто бывают неприемлемы… И я продолжал свою разрушительную работу. И похоже было на то, что сооружение тупика близилось к концу. Но пока работа не закончена, мне нельзя было возвращаться в Долинск. Ведь они ничего не знают. У них свои заботы, и они постараются, чтобы я разделил их с ними. Я знал, что нужен им, да и мне самому было плохо без них. Но они, вольно или невольно, помешают мне, а сил у меня и без того сейчас было немного. Вот это и придется как-то объяснить Ольфу, и дай-то бог, чтобы он сумел понять меня…
Ольф пришел вечером, бросил трех уток и довольно улыбнулся:
— Принимай трофеи, Кайданов. Небогато, правда, да больше нам пока и не нужно. Еще трех подранков в море упустил. И между прочим, всего семь патронов истратил. Однако, есть еще порох в пороховницах… Была бы лодка, их можно десятками стрелять.
— Зачем? — спросил я.
— Верно, конечно, да я ведь так, к слову, охотничий азарт говорит. Давненько я с ружьишком не бродил… А ружьишко дрянь, однако…
Ольф разделся до пояса, пошел к берегу и долго мылся. Растираясь полотенцем, он крякал и ухал от удовольствия.
— Хорошо-то как, господи… Вот бы эту стихию да к нам в Долинск, а?
Ольф сам разделал уток и зажарил их. Я хотел помочь ему, но он запротестовал:
— Э, нет, братец, ты уж не лишай меня этого удовольствия. Мне так обрыдла наша стерильная цивилизация, что ты уж того, посиди смирно. Я сам, сам… — И, принюхиваясь к запахам, он мечтательно сказал: — Ну-с, сегодня попантагрюэльствуем…
Он был очень доволен своей охотой, предстоящим пиршеством, всем, что видел вокруг, и я подумал, что мне трудно будет объяснить ему мое состояние. Но в этот вечер Ольф не начал разговора. Мы «попантагрюэльствовали» и легли спать.
Ольф долго ворочался, вздыхал, видно, ему очень хотелось поговорить, но я никак не реагировал на его намеки.
Потом я сквозь сон услышал, как Ольф встал и надолго ушел. Я вылез из спального мешка и выбрался наружу.
Ольф разжигал костер.
— Замерз? — спросил я.
— Да нет… Не спится, няня. В Долинске-то еще девять вечера, а тут уже утро на носу. Чудно, — повел он головой. — Воистину — край земли. Как-то даже не верится, что там, — он кивнул на море, — ничего нет кроме воды, а за ней — Америка.
Костер разгорелся. Ольф сходил в избу и вернулся с бутылкой коньяку.
— Выпьем по махонькой?
— Давай… Ты что, весь рюкзак бутылками набил?
— Еще одна есть. Мы же теперь богатые. Мы же теперь — с успехом, а стало быть — и с деньгами. Кстати, премии всему сектору отвалили, по два оклада.
Мы выпили, помолчали, и Ольф спросил:
— Димыч, когда мы поедем отсюда?
— Не знаю, — сразу сказал я.
— Докладчиком на сессии заявлен ты.
— И напрасно.
— Нет. Нужно, чтобы именно ты сделал доклад. Все так считают.
— Кто все?
— Все. Дубровин, Торопов, ну и мы с Жанной, конечно.
— И все-таки доклад придется делать тебе.
— Я без тебя не уеду, — твердо сказал Ольф.
Я промолчал. Ольф, пристально глядя на меня, заговорил:
— Димыч, дело даже не в докладе, хотя и это имеет значение. Ты же знаешь, что там наверняка возникнут сложнейшие вопросы, и никто лучше тебя не ответит на них. Но не это главное…
— А что же?
— Скверно там без тебя, Димыч. Ты даже представить себе не можешь, как скверно.
— Что именно скверно?
— Ребята не хотят работать.
— Не хотят?
— Вернее, не могут.
— Не понимаю.
— Это трудно объяснить, но это так, поверь, я ничуть не преувеличиваю. Они ждут тебя и хотят работать с тобой, и ни с кем другим.
— Из этого все равно ничего не выйдет.
— Допустим, — уклончиво сказал Ольф, и я понял, что он и не пытался убедить их в этом. — Но тебе самому придется объяснить им это. Мне они не верят.
— Жаль… А что еще скверно?
— Как ты говоришь… — с болью сказал Ольф. — Можно подумать, что тебе действительно на нас наплевать.
— На кого это на вас?
— На Жанну, например, на Дубровина… На меня, наконец… Знал бы ты, как Алексей Станиславович беспокоится о тебе… А Жанна форменной психопаткой стала. Она даже в милицию ходила, хотела на розыск подать. А ты двух слов не написал, чтобы мы хотя бы знали, где ты. Мало ли что могло случиться с тобой… Все-таки это жестоко, Димка…
— Наверно… Но я не мог иначе.
— Ну хорошо, хорошо, — сразу согласился Ольф, — не мог так не мог, я же не упрекаю тебя. Ты уезжал больным, и хорошо, что уехал, — торопился Ольф, — мы, очевидно, были неправы, отговаривая тебя, эта поездка здорово встряхнула тебя, выглядишь ты просто отлично, но почему же тебе не поехать вместе со мной?
И тогда я попытался объяснить ему, чем сейчас занят и что еще мне предстоит сделать. Ольф слушал недоверчиво, со все более возрастающим изумлением. Когда я кончил, он потер рукой лоб и потерянно сказал:
— Вот это финт, я понимаю… А впрочем, пока я ничего не понимаю… Погоди, дай подумать… Ты что же, хочешь сказать, что сами по себе наши результаты ничего не стоят?
— Почти ничего. Главное — в тех последствиях, к которым они приводят.
— А ты… не ошибаешься в этих последствиях?
— Думаю, что нет.
— Подожди-ка… И давно ты додумался до этого?
— Я еще не до конца додумался, Ольф. Именно поэтому я сейчас и не хочу уезжать отсюда.
— Ну, а когда… — он покрутил рукой, — это пришло тебе в голову?
— Еще до того, как мы провели опыт.
Ольф сложил губы так, словно собирался свистнуть, но свиста не получилось. Он встал, покружился вокруг костра и остановился передо мной, сунув руки в карманы.
— Слушай, что же это получается?
— Сядь.
— Ну, сел.
— Ты карточные домики строил когда-нибудь?
Ольф рассердился:
— А при чем тут карточные домики?
— Хочу популярно объяснить, что получилось… Сначала строить эти домики очень легко. Все держится более или менее прочно. А в конце, когда пытаешься положить последние карты, все вдруг разваливается. Вот так примерно получилось и у нас.
— Ты хочешь сказать, что мы положили одну из этих последних карт?
— Видимо, так.
— Ну, а если без аллегорий… Ты не можешь показать мне свои выкладки?
— Пока нет.
— А… Дубровину говорил?
— Нет. Тогда мне самому многое было неясно.
— Но ведь ты, кажется, говорил ему, что не видишь никакого выхода… Как ты объяснил ему это?
— Я говорил ему примерно то же, что и тебе. Одни эмоции, и никаких доказательств. А потом, вы все вбили себе в голову, что я болен, и все мои доводы пропускали мимо ушей. И Дубровин тоже. А я ничем не болен, Ольф. Просто устал. Здорово устал… ото всего.
Ольф как-то странно смотрел на меня, и я догадался, о чем он думает, и сказал:
— А впрочем, можете считать это болезнью или как вам угодно. Но не смотри так — твоя могучая мысль слишком уж явно читается на твоей физиономии. Я не сумасшедший, и мои догадки отнюдь не бред больного воображения. Через месяц-полтора вы сами убедитесь в этом.