Пирамида - Борис Бондаренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, мало ли почему…
— А я догадываюсь почему.
— Да? — Ольф с любопытством посмотрел на меня.
— Видимо, подобные вспышки озарения требуют такой огромной духовной работы, что человек растрачивает себя практически мгновенно. Даже, думаю, не за несколько лет, а может быть, за считанные дни, если не часы. А потом неизбежно наступает расплата и в конечном итоге прозябание.
— Но Дирак-то не прозябает, — возразил Ольф.
— Но я не Дирак — это во-первых. А во-вторых — смотря с чем сравнивать. Если с другими — конечно, это не прозябание. Но если с тем, что он сам сделал во время этой вспышки, — это именно прозябание. А сравнивать нужно все-таки с этим.
— Послушай, — сказал Ольф и замялся.
— Да?
— А как у тебя это было? Ну, в смысле… сколько времени заняло… когда ты догадался?
— Не знаю, — не сразу сказал я. — Вероятно, несколько часов. Остальное уже шло по инерции.
— Знаешь, что меня поражает… в твоей истории? Твоя непостижимая уверенность. Ведь еще никто, кроме тебя, не знает об этом… а по твоим словам, и вообще по виду, чувствуется, что ты абсолютно уверен в своей правоте.
— Так оно и есть… А почему — не знаю.
Я встал и увидел, что уже утро.
— Ну что, будем досыпать?
— Да разве уснешь теперь, — сказал Ольф и, взглянув на меня, добавил: — Да, я не сказал сразу… Я привез тебе письма.
— Письма? От кого?
— От ребят, от Дубровина. И от Аси.
Он вынес из избы несколько конвертов. Один был очень толстый, без надписи. «От ребят», — догадался я. От Аси было три письма, я посмотрел на штемпеля и увидел, что два пришли сразу после моего отъезда, а третье — месяц спустя.
Я сунул конверты в карман и сказал:
— Пойду пройдусь.
Мне не хотелось при Ольфе читать эти письма. Он кивнул:
— Иди. А я, наверно, и в самом деле попытаюсь заснуть.
68Я прошел немного по берегу, сел на камень, вытащил письма и вскрыл толстый конверт. Там было с десяток листков, исписанных разными почерками. Я бегло просмотрел их — записки Жанны почему-то не было. Я сунул листки в конверт и принялся за письмо Дубровина. «Дима, мальчик мой», — прочел я первую строчку и остановился. Так Дубровин обращался ко мне впервые. Я попытался представить, какое лицо было у него, когда он писал эти слова, — и не мог. «Наконец-то мы узнали, где ты. Я просто не знаю, как мне теперь говорить с тобой. Я не думал, что твой отъезд, твое долгое молчание причинят мне такую боль. Мне казалось, я достаточно хорошо знаю тебя, хорошо понимаю твое состояние, и, откровенно говоря, это долгое молчание оказалось для меня неприятной неожиданностью. Ты не должен был так делать. О чем я только не передумал за эти два месяца, каких только бед не представлял… Но теперь, слава богу, все позади. Странно, наверно, тебе читать это? В разговоре таких слов я не сказал бы, а в письме… что ж, в письме все можно. Можно и сказать, что ты стал для меня одним из самых дорогих мне людей, что твоего возвращения я жду как… не помню уже, ждал ли я кого-нибудь так, как тебя. Прошу тебя, возвращайся. Твой А. С.».
Короткое, неожиданное письмо Дубровина без труда сделало то, чего напрасно добивался Ольф. Я еще не решил, что уезжать нужно непременно сейчас, но знал, что мое одиночество кончилось. Я не мог не выполнить такой просьбы Дубровина. Я решил, что подумаю об этом потом, и принялся за письма ребят, уже зная, что будет в них.
Ольф не преувеличивал — им действительно было скверно. Растерянность прорывалась в каждом письме, хотя они наверняка писали их, не советуясь друг с другом. По-видимому, они и в самом деле не могли работать. Дело было, конечно, не в моем отъезде… Я вспомнил, что даже не спросил Ольфа, чем конкретно они решили заняться. Это было не так уж и важно — любой из тех вариантов, которые мог предложить им Ольф, наверняка не устраивал их.
Я закурил и долго смотрел на море, не решаясь прочесть письма Аси. Было время — перед отъездом сюда, — когда я панически боялся одного вида этих узких длинных конвертов с множеством разноцветных марок. Сейчас страха не было, но читать эти письма мне не хотелось. Я знал, что между нами все кончено, но эта определенность не избавляла от боли — ни меня, ни тем более Асю. Ей приходилось намного хуже, чем мне. Она была одна, без друзей, в бесконечно чужой стране, и порой я просто не представлял, как она выдерживает все это. И если бы я мог хоть чем-нибудь помочь ей… Но время, когда я мог что-то сделать для нее, прошло. Иногда мне хотелось плакать от жалости к ней, от бессмысленности того, что случилось с нами. Разумом я понимал, что мы оба расплачиваемся за те ошибки, которые творила по собственной воле, и что их не могло не быть после самой главной ошибки — нашей встречи, нашего решения жить вместе. Мы слишком понадеялись на то, что все образуется, все будет хорошо, если есть главное — наше желание быть вместе. И ведь как сильна была эта уверенность… А теперь? Но если уж суждено было случиться нашему разрыву, почему на Асю должна ложиться главная тяжесть? Наверно, все было бы проще и легче для нее, если бы ушел я. Или появился бы кто-то третий. Но никакого третьего не было, и первой ушла Ася. И не просто ушла, а заранее, в течение нескольких месяцев, обдумала все, тщательно подготовив свой отъезд… Она была уверена, что я не смогу простить ей именно этой долгой подготовки, и, кажется, оказалась права. В первые дни, да и потом, меня особенно сильно мучило именно это. В феврале (или еще раньше? когда она решила уйти от меня?) Ася уже знала, что уедет. Знала об этом, целуя меня при встрече, отвечая на мои ласки, обсуждая наши планы на будущее. И я ничего не замечал. Ничего, совсем ничего! А ведь каждое ее слово было ложью… Зачем она делала так?. Почти в каждом письме Ася объясняла мне это, иногда одними и теми же словами. Если бы она сразу сказала о своем решении, она вряд ли смогла бы уйти. У нее наверняка не хватило бы сил на это, и ей не хотелось уходить от меня. И еще — она не хотела мешать моей работе, особенно на таком ответственном этапе… Все было разумно и очень логично в ее объяснениях, и я верил ей — даже тому, что она не хотела уходить от меня. Но это была какая-то неестественная, даже, пожалуй, бесчеловечная логика. В основе этой логики была ложь, и эта ложь автоматически распространялась не только на те четыре месяца. (Логика, ложь — какие похожие слова… Нет ли между ними связи?) Ведь ложь никогда не возникает вдруг, на пустом месте. Зародыш этой лжи лежал где-то в далеком прошлом, может быть, еще в самом начале наших отношений. Понимала ли это Ася? Кажется, да. И эта ложь делала почти невозможной любую попытку возврата к старому. Почти — потому что такая попытка все же была. Даже две.
Когда в тот день я пришел с работы и прочел письмо Аси, оставленное на журнальном столике, я почти ничего не понял. Я тут же уехал в Москву, взял на вокзале такси и помчался в Шереметьево. Письма я с собой не взял, и, когда по пути в аэропорт пытался вспомнить, что же написала Ася на одиннадцати страницах, мне это не удалось. Из всего письма я понял только одно — что Ася уезжает от меня, а я не хочу этого и обязательно должен вернуть ее. Потом, после ее писем из Каира, я подумал, что, если бы мне удалось застать ее в аэропорту, она осталась бы. Но Ася все точно рассчитала. Когда я приехал в Шереметьево, самолет уже два часа был в воздухе. Я вернулся в Долинск, перечитал письмо, снова почти ничего не понял и сел писать. Я писал почти всю ночь, заклеил конверт и положил его в ящик стола. Осталось дождаться письма Аси из Каира, узнать ее адрес, надписать конверт и отнести его на почту. И если бы Ася сразу написала мне, я так и сделал бы. Но первое ее письмо пришло только через три недели. Ася и это рассчитала — что мне понадобится какое-то время, чтобы обдумать все. Да, понятие «женская логика» к ней никак не подходило, тут уж надо отдать ей должное… Так все логично было в этом втором письме, что я взял свой толстый конверт и, не вскрывая, сжег его. Потом я пошел в магазин, добыл два ящика из-под сигарет и стал упаковывать Асины вещи. Я сделал все так, как она просила: один ящик отправил в Каир, а другой — в Москву к какой-то ее подруге. Перечисление того, что и куда нужно отправить, заняло в ее письме почти целую страницу. Она не забыла упомянуть, что вещи надо переложить шариками нафталина, и указала, где они лежат — в шифоньере, третий ящик сверху, в правом дальнем углу. Я отыскал там несколько пакетиков с нафталином. Мне показалось, что этого слишком много, но я мудро решил, что кашу маслом не испортишь, и положил все. Ася даже объяснила, зачем нужно отсылать второй ящик в Москву, — она подумала, что мне неприятно будет видеть ее вещи, они о многом будут напоминать мне. Что ж, и это было логично…
Через два дня пришло третье письмо. Логики в нем было уже гораздо меньше, чем в первых двух. А потом письма пошли одно за другим, чуть ли не ежедневно. И в них порой вообще не было даже намека на какую-то логику. Ей было очень плохо, и я, как мог, пытался утешить ее и оправдывал все ее поступки. После пятого или шестого письма я понял, что, если позову ее, она вернется. Два дня я обдумывал это, а потом сел и написал ей. Я предлагал забыть все и попытаться наладить нашу жизнь. Письмо вышло убийственно логичным, в нем, насколько я мог сейчас вспомнить, не было ни одного живого человеческого слова. Писал я его в институте, в перерыве между своими выкладками, и, закончив, снова принялся за работу. У меня было искушение отправить письмо не перечитывая, а там будь что будет, главное — решение принято. Но вечером я перечитал его и, конечно, не отправил. Я больше не писал ей — просто не мог. А вскоре уехал сюда и решил, что больше не буду думать об этом. Что кончено, то кончено.