Я бросаю оружие - Роберт Белов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Век бы так-то и торговать! Они разве нас наживают? Мы ведь их наживаем!
Парень расплачивался с ним, доставая из галифе горстями мятые-перемятые бумажки; больше, видно, все с картинками — с шахтерами, в лучшем случае с летчиками — хрустики (рублишки, рублишки), трешки и пятерки.
У одного из прилавков, где торговал картошкой еще не очень старый мужик с небритой сонной мордой, тоже стоял большой шум. Этот, видимо, наоборот, решил по случаю набить цену — ну, женщины и принялись за него.
— Хватит, попили кровушки! Хватит! — навзрыд ревела молоденькая бабенка, заливая слезами неумело, пятнами напудренное лицо. Она от нервности то и дело перебирала ногами, звонко цокала о цемент босоножками-танкетками, ну, такими, на деревянной подошве. Рядом с растоптанными грязными лаптями крестьянина ее худенькие ноги казались какими-то обиженными, что ли, и было совершенно ясно, что если она сегодня вынарядилась в такую-то роскошную обувь, то ей действительно нечего больше надеть, а этот нарочно придуривается бедняком-батраком: раз уж тот, с огурцами, из глубинки, в каких-никаких кирзачах, и этот что ни то тоже нашел бы. И еще мне пришла отчетливая мысль, что стоящие люди сегодня ни за что торговать не пойдут — разве если случайно, как потешный мужик с «карасями».
— Мне все едино, не хошь — не бери! — кричал женщинам тот, лапотник. — Я ноне один и есть на базаре с картошкой-то. Вам праздник, а мне? Сажать скоро. Себе дороже.
— А-а-а! — пронеслось по толпе.
— Ну, погоди, ну, погоди, лихоимцы! Вернутся наши мужики...
— А ежели мой... — перекрыл всех густой и низкий, почти мужской голос, — ежели мой не вернется, так мне теперь эту сволочь до века терпеть?! — Ближних к прилавку растолкала высокая женщина в телогрейке и полушалке поверх. — Да я их сама, сама! — Женщина захлебнулась слюной и вдруг с силой плюнула мужику прямо в бороду.
— Ты чё, ты чё? Ты! — забарнаулил мужик, но глянул на разъяренных баб, захлопал глазами, утерся шапкой и замолк. Потом ссыпал картошку в мешок, взвалил его поверх других, впрягся в тележку и повернул от прилавка.
— Ну, не-ет! — Бабы полезли за прилавок, схватили мужика и вместе с тележкой вернули обратно. — Всю продашь! Всю, если хочешь живым остаться!
— Женщины, что вы делаете?! — взвизгнул над толпой чей-то голос.
Все смолкло.
И тогда стало слышно, что бормочет мужик:
— Господи Исусе, Господи Исусе, Господи Исусе, Господи Исусе!.. — бубнил он и вверх-вниз, влево-вправо поматывал бородой, будто с ее помощью осеняя себя крестным знаменьем.
Тут-то уж женская толпа раскололась неудержимым хохотом.
— Во-о! Верно сказано: бог-то бог, да сам не будь плох!
— Да-а, против бога идут, а у него же помощи просят. Руки мужику отпустили, но стояли вокруг него плотным кольцом.
— Почем, девки, вчерась картошки были?
— Ну, не пятьсот же пятьдесят!
— Пятьсот...
— Так то какое ведро? Поди, двенадцатикилограммовое? А в таком только-только полпуда и будет.
— Тащи безмен!
— Чего безмен? Четыреста рублей — и весь ему сказ!
— Что вы, бабоньки...
— А чего? Пусть и на этом спасибо говорит.
— А ну его... Мы ведь не ихнего роду-племени.
— А чё — прибросим ему по полсотенке от наших щедрот?
— Верно. На праздничек, на Победу!
— На бедность ему... Мне-то за те полсотенки чуть не неделю робить...
— Да-авай!
— За что молил — по-божески.
— Ну как, мужик, сладились?
— Не, он еще маненько поторгуется.
— Чего стоишь, исусик?! — гаркнула высокая, в полушалке и ватнике. — Насыпай!
Мужик дрожащими руками стал накладывать картошку в ведро.
— С горкой, лиходей, с горкой! Али забыл, богов угодничек, как по-честному торговать?
— Свечку, исусик, на барыши за погибших поставь, — протянула ему замусоленные деньги высокая. — И за спасение своей поганой шкуры, прости ты, господи, меня, грешную...
Вдоволь насмотревшись таких комедий, мы повернули по дорожке за угол, направляясь к нашему павильону. Возле него, как всегда каждый под своим плакатом, сидели Борис Савельевич и Миша Одесса. Только сегодня Мойша-то был, похоже, выпивши. Это Миша-то Одесса?!
Ну, а Борис Савельевич, тот, конечно, и совсем. Как бы сегодня-то он обошелся бы без любимой аквавиты? Он, как недавно мужик огурцы, направо-налево раздавал билетики, совершенно бесплатно, даже не дожидаясь, когда свинка вытащит их.
Мамай, Манодя и я, на них глядя, тоже взяли по билетику. Всем опять достались дальние страны и красивые женщины. У меня как-то сладко ойкнуло слева: мне было теперь приятно и вроде бы как понятнее — красивые женщины и дальние страны, — пускай тут одни выдумки и сплошное суеверие; меня сегодня будто туда поманила-позвала за собою Оксана... Но у меня глаза не загорелись, как в прошлый раз, а, наоборот, стали узкими. Он скомкал бумажку и бросил ее на землю:
— Вранье!
— Если подряд два раза выпало одинаково, — значит, не вранье, значит, так и есть, — захотелось мне успокоить Мамая.
— А этому почему такое же досталось? — кивнул Мамай на довольного, сияющего Манодю. Обо мне он почему-то промолчал. — Вранье!
— Но милые мои юноши! Вас действительно ждут дальние страны. И красивые женщины тоже!
Да будто он не знал Мамая? Тому что втемяшится в голову — попробуй выбей! Закусит удила, хвост трубой, и только пыль из-под копыт... Дядя Миша из госпиталя — тот ни разу ни в чем не мог его переубедить. И вообще я, пожалуй, не знаю человека, с которым бы Мамай посчитался, послушался бы его.
— Вранье! — еще раз упрямо почти что выкрикнул Мамай. Он выхватил у Маноди записку, сложил уголком и щелкнул с ладони прямо свинке в нос. Та заметалась по ящику, тоненько повизгивая.
— Эх, мальчик, мальчик, — вздохнул Борис Савельевич, взяв свинку к груди и, поглаживая, успокаивая ее. — А вот злые люди никогда не бывают счастливыми. В том справедливость.
— Ну-ка, ходи сюда! — раздался позади нас голос Миши Одессы.
Мамай вздрогнул и понуро подошел к нему.
— Ноги вырву, понял, окурок? Выплюну и растопчу!
Мамай молчал. Только было видно, как у него подрагивает левое веко и кривится угол рта.
К Мише подошел белобрысый мордатый парень в гимнастерке, диагоналевых галифе и тяжелых яловых сапогах на цокающих подковках. Рожа потная, глаза солово блестели. Он бросил на ящик новенький червонец, сказал:
— Сыграм! В прошлый раз здорово ты меня... Не помнишь? А я помню! Чуть было весь сидор с мукой у тебя не оставил, спасибо — баба увела, го-го-го-го! Она у меня хоть не баская да старая, а умна-ая! Мне все говорят, чё не девку взял, кругом девок сохнет полно? А чё с девок проку? С имя только за гумнами хорошо, так за гумна мы их и так таскам, го-го-го-го!
Миша по-прежнему злился и, острым глазом глядя на Мамая, бросил веревку, видимо, машинально, дернул — и проиграл. Парень загоготал опять:
— Во, наша взяла! Не все коту масленица, будет и на нашей улице праздник, как товарищ Сталин сказал. Гони. Гони-гони, по-честному! Так. Давай-ка теперь на красненькую.
Миша снова бросил — и снова проиграл. Мы переглянулись с Манодей: нарочно он, что ли? Потом Манодя толкнул меня в бок и сказал:
— Хотишь, пойдем подначим?
Подначивать — то же самое, что ваньку валять, — означало подзадоривать основного игрока, которого назначал вытрясти Миша Одесса. Он нам давал выигрывать по мелочам, чтобы у ваньки не появилось опаски, что все тут одна липа, туфта. Впрочем, кто непременно хотел сыграть, тот и без подначки играл и проигрывал. Многие из барышников шли к Мише ровно как пировать с торгов-барышей. Потому, видать, что на дикие, даровые-дармовые. А нам все едино что-нибудь да перепадало.
— Давай, — принял я предложение Маноди.
Белобрысый скрюченными, изуродованными пальцами соскребал с ящика выигранную тридцатку. Миша внимательно смотрел за его рукой, потом тихо спросил:
— На фронте успел побывать?
— Не, — хохотнул белобрысый. — У меня сызмальства полная броня! Мальцом еще литовку отбивал и... Воевать не забрали, а роблю не хуже, чем другой здоровый! Вон и баба моя считает, что я больно удачливый.
— Понятно...
Манодя уже был рядом с ними, на ходу похрустывая развернутой тридцаткой, первыми, наверное, в жизни грошами, которые ему вручила-доверила его мамаша.
— Дяденька, а можно мне на пятерочку?
— Валяй!
Миша не глядя зацепил его палец петлей, выбросил скомканную пятерку, спросил, обращаясь к белобрысому:
— Ну что, сколько ставишь?
— Погоди, дай как следует подумать. Денежное дело ума, брат, требует...
Я присел на корточки с другой стороны ящика и стал ощупывать карманы, ища свою, вернее, Оксанину тридцатку, а потом вспомнил, что передал ее Мамаю. Тогда я начал подмаргивать Маноде, чтобы он втихаря перетырил мне выигранную пятерку. В это время что-то рядом со мною сбрякало об асфальт.
Я еще не успел ничего подумать, как Мамай подхватил вывалившийся у меня из кармана пистолет и заорал, по-обезьяньи дрыгаясь и гримасничая: