Антошка Петрова, Советский Союз - Ольга Исаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отвернувшись от чужого праздника, просунув голову через железные прутья забора, Антошка смотрела на опустевший автобус и безучастно курившего рядом водителя. Меж тем голос заведующей несколько раз оглушительно рявкнул по радио: «Раз, раз», смолк и вдруг прорвался из немоты эфира хрипом: «…варищи родители, во избежание. носа не кормите детей немы… руктами, не купайте …ке, не разреша… песке. В районе зарегистри… несколько случаев …рии…» Она говорила и говорила, а по дороге, ведущей в поля и к реке, пестрым табором растянулась толпа с рюкзаками и одеялами, гамаками и бадминтонными ракетками, сумками, полными конфет, ватрушек, протекших газетных кульков с малиной и смородиной. Мутными от слез глазами Антошка смотрела вслед восседавшей на плечах у папки Даниловой и толстой паре в войлочных панамах, уводившей пьяного от счастья Марусина.
«Ну что, пойдем, горе мое, – будто издалека донесся до нее голос Катьки Бориски, – побудешь сегодня во второй группе с Ниной Никитичной, у нее Гусев и Моисеенко остались неохваченные, а ко мне муж приехал, мне, чай, тоже отдохнуть не грех». Уж на что, казалось, Антошке грустно было, но при известии, что не одна она такая разнесчастная, что есть, оказывается, и другие «неохваченные», она почти обрадовалась. А то, что весь день придется просидеть во второй группе, а не в своей, так это даже хорошо. Нина Никитична – воспитательница хоть и пожилая, но добрая. Точно так же, как и у них в группе, здесь под белым плафоном висят липкие ленты с черными точками мертвых мух, так же с портрета на стене улыбается кудрявый мальчик Ленин, так же по стенам развешаны «наглядные пособия» и так же душно.
На руках у Нины Никитичны плакала безутешная маленькая Моисеенко, а в коридоре за руку с матерью им встретился заплаканный, но успевший уже перемазаться шоколадом Гусев. Оказалось, его родители ехали к нему не на общем автобусе, а на собственном мотоцикле с коляской, да вот не доехали. Всего в километре заглохли, так что отец остался на дороге с грязными по локоть руками копаться в нутре блестящего, как стрекозиное брюшко, мотоциклетного мотора, а мать за сыном пешком пришла.
«Ну вот, привела тебе, Никитична, свое сокровище – уж ты не взыщи. Эта на югах прохлаждается, а ребенок тута один мается. Да еще и мой приехал, как снег на голову. Уж я тебя потом одарю по-свойски, в обиде не останешься», – извиняющейся скороговоркой басила Катька Бориска, подталкивая Антошку от двери, словно боялась, что Нина Никитична вдруг сейчас возьмет и передумает, но та невозмутимо сказала: «Где одна, там и двое, – и хитро подмигнула, – беги-беги уж, молодуха, штаны тока от радости не теряй».
Наплакавшаяся Моисеенко скоро уснула, а Антошка поиграла с самой лучшей в группе куклой в «дочки-матери»: покормила ее, рассказала сказку про кота в сапогах, уложила спать, а пока та спала, нарисовала очень красивый рисунок, на котором с одной стороны было изображено солнце, с другой – луна, посередке – звезды, а внизу она сама с Мурой, у которой к хвосту был привязан воздушный шарик, и мама с чемоданом, в котором лежали подарки. Было тихо-тихо. Время тянулось медленно, будто его сварили в сладкой тягучей сгущенке. Казалось, никогда не кончится этот грустный день, но вдруг дверь приоткрылась, и в нее просунулся сделанный из газеты рупор, гнусаво проговоривший: «Петрова Антонина, с вещами на выход, к вам родной дядя приехал, с теткою».
Она ушам своим не поверила. Внутри аж все подпрыгнуло от радости. Мгновение, и в дверном проеме показалась долговязая фигура дядьки Кольки и бледненькая мордашка его жены, которую он иногда называет Галкой, а иногда почему-то Сергевной. «Ну чо сидишь, как не родная, не узнала? – спросил он, и пока, опрокидывая на своем пути стулья и игрушки, Антошка вихрем неслась, чтобы обнять, прижаться щекой к рыжей щетине, запрыгать вокруг на одной ножке, солидным баском сообщил: «Мы тут это, навестить. Племянница она нам, поэл. Можно забрать?» «Берите, нам вашего добра не надо, – опуская на колени вязанье, засветилась глазами поверх очков Нина Никитична, – только на концерт не опаздывайте, а то у нас с этим строго». И вот, стараясь попадать в ногу, Антошка бежит рядом с дядькой по коридору, а еле поспевающая за ними Сергевна тащит многообещающе тяжелую авоську со вкуснятиной. На крыльце Антошка вспомнила свернувшуюся комочком на ковре перемазанную соплями Моисеенко и решила, что раз уж она осталась одна неохваченная, то вечером обязательно получит от нее пять леденцов, три ириски и пирожок с черникой.
Дядя Коля – младший мамин брат, и Антошка всегда относилась к нему чуть снисходительно, еще бы, ведь он на целых семь лет был младше мамы. Та уже в первый класс ходила, когда он еще только родился. Мама любит его, но считает, что он «бедовый, безалаберный и что жизнь научит его свободу любить», а когда, поскандалив с тещей, он приходит в гости с вещами, мрачно ставит перед ним на стол тарелку щей, а когда та пустеет, отворяет дверь в коридор и говорит: «Вот те бог, а вот – порог». Но все равно дядька частенько ночует у них на раскладушке и страшно, как лев, храпит.
У дяди Коли привычка насвистывать мелодию из «Серенады Солнечной долины», которую он раз сто, наверное, смотрел совершенно бесплатно, потому что в детстве был доходягой и пролезал через дырку в заборе, за которым крутили кино. Кроме того, он то и дело вставляет никому не нужное слово «поэл», и мама говорит, что это у него слово-паразит. Несколько лет назад он завербовался в Сибирь, но через полгода вернулся и в праздники, когда они с Сергевной приходят в гости, чтобы съесть у них все шоколадные конфеты, любит порассуждать о том, какие в Сибири, не то что здесь, люди были хорошие, да похвастаться, как они «отлично, поэл» в тайге жили, кедровые орешки пощелкивали, жаль, проклятая болячка подкузьмила. Во время войны, когда дяде Коле было примерно столько же лет, сколько сейчас Антошке, от голода он уснул зимой в сквере, притулившись к гранитному цоколю памятника Сталину. Его спасли, но все ж с тех пор кости у него болят от ревматизма, так что порой он в крик кричит и, несмотря на молодость, сидит на третьей группе инвалидности и работает на легкой работе сантехником в Доме культуры.
До сегодняшнего дня Антошка дядьку не одобряла за то, что при посторонних он любил вспоминать, как однажды, когда ей было всего три года, она подошла со спущенными трусами и попросила проверить, нет ли у нее в попе «гомна», или в другой раз на вопрос, в какую группу ходит, гордо ответила: «В мышеловую». Кроме того, по дядькиной просьбе она частенько исполняла песню: «Крепизьдиолог, крепизьдиолог – ты ветру и солнцу брат», и все почему-то смеялись. Много у нее на дядьку обид накопилось, но сегодня она все ему простила.
Он позволил купаться сколько влезет, так что долго потом она стучала зубами на одеяле; а когда играли в дурака, и один раз ей удалось выиграть, с уважением сказал: «Далеко пойдешь».
А еще они пекли в костре черный хлеб на палочках, и дядька называл его «пищей богов», а потом чуть не опоздали на концерт и всю дорогу бежали, но все обошлось, и вместе с группой Антошка плясала украинский танец, пела песню про Ленина и играла на металлофоне, а дядя громче всех хлопал и с гордостью оглядывался на окружающих, приговаривая: «Во наяривает, поэл, всем племянницам племянница».
День посещения оказался не таким уж длинным, но от счастья Антошка устала и, когда дядька с Сергевной уехали, не заплакала, как многие, а просто пошла спокойно в кровать и уснула.
А на следующее утро Львов дунул в коробку с зубным порошком, и в умывалке стало бело, как зимой. Все тоже принялись дуть и скоро стали похожи на чихающих снеговиков. Катька Бориска обзывала их «иродами», в наказание все утро не разрешала прикасаться к гостинцам, а после обеда Антошку вырвало, у нее был горячий лоб, и ее уложили в изолятор.
За непрозрачными белыми занавесками скрипели качели, звенели голоса, шумели сосны, каркала ворона, а внутри пахло лекарствами, медсестра гремела в соседней комнате железками на обливных подносах и каждые два часа заставляла пить лекарство. Одна-одинешенька Антошка лежала на мягкой сетчатой кровати и тосковала. Во-первых, она опасалась, что без присмотра от ее гостинцев останутся рожки да ножки, кроме того, обидно было, что вчерашнее счастье, как бы она ни перебирала в памяти счастливые мгновения, вновь пережить не удавалось, и день посещения, как огромный, украшенный огоньками и флагами корабль, медленно уплывал в прошлое. Языку было шершаво во рту, живот был как чужой, от слабости Антошка засыпала, а во сне видела морщинистое лицо бабы Веры, которая говорила: «Не горюй! Жись, девка, как зебра: одна полоска у ей черна, а друга в аккурат будет бела».
И точно. Через четыре дня, когда анализы на дизентерию не подтвердились и Антошку выписали из изолятора, оказалось, что все гостинцы ее действительно неизвестно куда подевались. Группа как ни в чем не бывало играла в песочнице, а она, отвернувшись, сидела на лавочке и думала, что нет на свете человека несчастней ее. Ей представлялось, что вот она умрет и поедет под похоронную музыку в гробу на кладбище, а за оркестром пойдут все, кто тайно сожрал ее гостинцы, и будут плакать и говорить «больше не буду». Но она НИКОГДА не простит их… и вдруг сквозь застлавшую глаза слезную муть различила зыбкий силуэт, приближавшийся по тропинке, ведущей от ворот. Да что ж это – Антошка протерла глаза… Ну точно же, это она! Мамочка-мамусичка!