Антошка Петрова, Советский Союз - Ольга Исаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сердитый материнский голос внезапно раздается совсем рядом, и ее обрамленный тазами силуэт выныривает из тумана.
Вообще-то Антошка совсем не трусиха, но в бане она теряет всю свою смелость. На прошлой неделе мама вот так же ушла, и вдруг свет погас. Говорили – пробки перегорели. Какие такие пробки, Антошка так и не поняла. Что тут началось! Гром и темнотища, хоть глаз коли. Она так струхнула, что мать отыскала ее в темноте по визгу, многократно перекрывшему все остальные звуки. «С такой глоткой – армией командовать», – со смехом рассказывала потом мать бабе Вере.
Ей-то хорошо смеяться, она-то большая, а каково Антошке среди чужих сердитых теток, да еще в кромешной темени.
В тот раз свет долго не зажигался. Посадив дочь на кучу стираного белья (а то, того и гляди – скоммуниздят бельишко-то), мама гладила ее, приговаривая: «С гуся – вода, с Антошеньки – худоба». Когда же свет включился, то откуда ни возьмись совсем близко от них очутился плюгавенький электрик в ватнике и ушанке, торопливо пробирающийся через голую бабью массу к выходу.
Вот смеху было! Бабы его совсем не стеснялись, а одна, распаренная и удалая, как разбойница, подбежала и давай щекотать. Насилу ноги унес!
Наконец мама вернулась. Она принесла кипятку, окатила лавку, сказала «для гигиены» и опять ушла. Коричневая рыхлая пена, бледные обмылки, пучки волос скапливаются у решеток вдоль сточных канавок, и Антошка избегает смотреть на них, чтобы не подступала к горлу мягкими, опасными толчками тошнота.
Тело ее покрылось туманной влагой и отчаянно саднит, как будто на него села целая стая комаров. Антошка чешется, подвывает, но плакать остерегается, зная, что мать за слезы не похвалит.
Наконец та возвращается с водой для стирки. Таз тяжелый, при каждом шаге расплескивая воду, мама тащит его согнувшись, некрасиво, как каракатица, раздвигая ноги, со страшным от натуги лицом.
Сначала они стирают, а моются уж в последнюю очередь, когда гора белья перестирана, выполоскана, отжата и уложена тугими колбасками в корзину.
Мама стирает взрослые вещи, а Антошка свои трусы и майки. Стирая, она больше играет с мылом, то топя его в тазу, то нащупывая в глубине его скользкое, как у золотой рыбки, тельце. Кожа у нее на подушечках пальцев становится шершавой, похожей на скорлупу грецкого ореха, а на костяшках стирается.
Антошка сначала терпит, а потом, не выдержав, хнычет, и тогда матери приходится заканчивать ее постирушку, а той достается легкое приятное дело – полоскание. Это одно удовольствие – берешь, скажем, наволочку и води ею в тазу с чистой прохладной водой, как будто она пароход в бурном море. Так и полоскала бы всю жизнь, но хорошего понемножку, когда-нибудь и дело надо делать.
Дело – это тяжелое и ответственное – отжимание – не хухры-мухры! Чем лучше выжмешь, тем легче будет корзина на обратном пути. Труднее всего даются пододеяльники.
Чтобы удержать свой конец пододеяльника, пока мать все туже закручивает его со своего конца, Антошка упирается в асфальтовый, шершавый пол своими маленькими ступнями, раскорячивается, высовывает язык и выпучивает глаза. Вот-вот лопнет с натуги! Водопады с шумом обрушиваются на пол, пододеяльник извивается, как толстенная живая змея, так и норовя вырваться из рук. Если же, не дай бог, конец все же выскальзывает и плюхается в лужу, тогда дело плохо! Мать кричит, обзывает Антошку росомахой безрукой, может сгоряча и наподдать, а пододеяльник приходится перестирывать.
Расправившись со стиркой, они приступают к мытью. Антошку окатывают водой из таза и быстро, невзирая на жалобные стоны, трут жесткой мочалкой. Ей больно, щекотно, невыносимо, но надо терпеть, потому что мать в такие минуты церемониться не будет, а рука у нее ой тяжелая! Когда же дело доходит до головомойки, тут остается только до боли стиснуть веки и изо всех сил стараться не дать пышной, злой пене залезть в глаза.
Отмыв Антошку до скрипа, прополоскав в семи водах, мать торопливо моется сама, а та сидит в тазу с теплой водой и отдыхает от пережитых страданий. В глазах все еще стоят слезы, но они уже любопытно наблюдают за бурно кипящей вокруг банно-прачечной жизнью. Уродливые, деформированные тяжкой работой, родами и болезнями тела, как инфернальные тени, возникают из тумана и растворяются в нем, и Антошке не верится, что когда-нибудь и сама она станет такой же старой и обрюзгшей; что ее полупрозрачное тельце превратится в такую же бесформенную глыбу, обремененную, как мама сказала однажды, «архитектурными излишествами».
Бабы баню любят. Здесь они смывают с себя грязь забот и возвращаются домой с чистым, легким сердцем. Правда, иногда кое-кто домывается до обморока, и тогда, бросив шайки и постирушки на произвол судьбы, баня сбегается сочувствовать. Иной раз дело доходит и до «Скорой». Тогда румяные санитары, почему-то всегда молодые и красивые, уносят голую, смертельно бледную больную, а Антошка до слез стыдится общей наготы и волнуется. Как же тетеньку голую-то будут класть в машину? Может, найдутся добры люди и чем-нибудь ее прикроют? Баня же ничуть не смущается, как будто здесь действуют совсем другие законы, чем за ее пределами. Бабы галдят, дают советы санитарам, как лучше выносить, а потом как ни в чем не бывало возвращаются к своим делам, лишь только некоторые, самые активные общественницы продолжают судачить. Одни жалеют бедную, говорят, что долго не протянет, а другие язвительно сообщают, что та-де симулянтка и уже не первый раз такой номер выкидывает, чтоб не тащиться домой, а как прынцессе подъехать к дому на карете «Скорой помощи».
Антошка не знает, кому верить, и успокаивается где-то посередине, в надежде, что с пострадавшей от банно-прачечных наслаждений все в конце концов будет хорошо. Еще чаще в бане случаются свары. Они, можно сказать, и не прекращаются, то кто-то у кого-то шайку упер, то кто-то чью-то лавку занял. Свара дело обычное, но когда до драки доходит, тут уж баня в стороне не стоит, а, навалившись своей общественной грудью, драку разнимает и разводит врагинь в разные стороны. Антошка драк боится, сразу в рев кидается, и мать спешит увести ее от греха подальше, чтоб, не дай бог, не зашибли ребенка.
Намывшись-накупавшись, чистые и душистые они возвращаются наконец в раздевалку, которую теперь про себя Антошка называет «одевалкой». Они облачаются во все свежее, потом надевают три слоя верхней одежды, всякие платки, шарфы, шапки и, получив у «чаевницы» санки в обмен на номерок, выходят из женского отделения.
Напротив располагается мужское. Мужики с вениками под мышкой туда входят заскорузлые и злые, а выходят распаренные и добрые. Антошку очень интересует, как выглядит мужское отделение, стирают ли они, зачем им веники и бывают ли бани, где мужики и бабы моются вместе, но она чувствует, что лимит вопросов и ответов на сегодняшний день она уже исчерпала. Мама еле-еле ступает под тяжестью ставшей совсем чугунной корзины, и сейчас к ней лучше не приставать. Чтобы прийти в себя, они заходят в буфет, где у горластой в бигудях буфетчицы, сама не зная чего стыдясь, мама покупает кружку пива себе и стакан томатного сока Антошке.
В буфете людно, весело, грязно, накурено. Мужики стучат по столам воблой, не таясь добавляют в пиво принесенную с собой водку, выпив, смачно крякают и подталкивают друг дружку корявыми, не отмывающимися даже в бане пальцами, указывая на маму. Кое-кто называет ее «мадамой» и даже предлагает выпить за компанию.
Антошка ревниво смотрит на них, как бы говоря: «Неча на мою маму зенки пялить, не вашего поля ягода», – но ее защиты не требуется, мама и сама, не допив, тяжело вздохнув, взваливает на плечо корзину, берет в другую руку санки и с достоинством «порядочной» женщины покидает заплеванный буфет. Антошка с облегчением трусит следом.
Домой они возвращаются еще медленнее, чем пришли. После буфета Антошку сморило, и она восседает теперь на покрытой клеенкой корзине. Мать идет осторожно: не ровен час оступишься – костей не соберешь, а чтобы дочь не задремала и не сверзилась с корзины, она смешит ее, изображая лошадь.
Лошадь фыркает, бьет копытом, а Антошка, заливаясь, погоняет и кричит: «Сивка-Бурка, вещая каурка, встань передо мной, как лист перед травой!» Потом мать поворачивается и опять тянет санки, а Антошка барыней едет на корзине, любуется звездами, которые баба Вера называет почему-то «боженькиными слезками», хоть они совсем не грустные, и размышляет о красоте.
Она думает, что мама у нее очень умная и страшно много знает; что она хорошо объяснила ей про красоту – получается, что и Скамейка, и звезды, и баба Вера, и сама Антошка, раз баба называет ее «моя радость», и все-превсе на свете красивое, даже баня, ведь не зря же она так вкусно пахнет, а люди выходят из нее свежие и счастливые, как огурчики. Не то что входили!
Антошке хорошо и спокойно, хочется вот так ехать всегда, чтоб дорога не кончалась, но жалко маму. Так что лучше уж пусть кончается. Антошка предвкушает, как они вернутся, а у бабы Веры уж и чайник поспел. Сядут они рядком да ладком чаевничать, и будет на душе легко, будто Боженька босыми ножками прошелся.