Сельва не любит чужих - Лев Вершинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потом невесть откуда взявшийся здесь гере Карлсон, завернутый почему-то в простыню с прорезями для глаз, ухнул, гукнул, взметнул края белой ткани, и все это — и степь, и горы, и всадник вместе с лошадью вмиг рассыпались, обернувшись мириадами безостановочно порхающих разноцветных бабочек, и полудрема плавно перетекла в тихий и сладкий сон.
Крис засопел, уютно свернувшись в клубочек, а первым осознанным сновидением его стала большая, четкая, словно наяву, со вкусом оформленная вывеска, украшающая фасад утонувшего в зелени домика, похожего на полурастоптанную бонбоньерку: «Салон ЛЮЛЮ и ДОЧЬ. Все виды контактного массажа».
Сказать по правде, по дороге в «Денди» он постоял пару минут, глазея на эту вывеску, однако внутрь, хоть и хотелось, заглянуть все же не рискнул, поскольку черт его знает, какую гадость можно поймать в этой напрочь забывшей об элементарной гигиене галактической дыре седьмого стандартного разряда…
Он поостерегся зайти. И напрасно. Бывают случаи, когда вредно излишне осторожничать.
Поскольку, решись поверенный в делах подняться по трем скрипучим ступенечкам и позвонить в бронзовый колокольчик, встреча, которой он так жаждал, могла бы произойти задолго до вечера, притом без участия такой чуждой всему разумному силы, какой, увы, является планетарная Администрация.
Это во-первых. А во-вторых, не менее полусотни посетителей, регулярно наведывающихся в известный всей Козе домик-бонбоньерку, до сих пор не предъявляли никаких претензий ни к гигиене, ни к качеству сервиса.
И Анатоль Баканурски тоже не подцепил ничего этакого.
Во всяком случае, он искреннее на то надеялся.
И потому голос его, так и не слышанный Крисом, был хрипловато-мужествен, некогда водянистые глаза отливали сталью, а рука, размеренно помешивающая серебряной ложечкой ароматный чай, не дрожала…
— … и можете мне поверить, милейшая Людмила Александровна, — профессор сдержанно покачал головою, — что был момент, когда, не стану скрывать, я решил, что все кончено… Finita la comedia[13], так сказать. Их были сотни, нет, даже тысячи, этих скотов, этих грязных варваров! Но, — губы его искривила жесткая усмешка, — я не стал паниковать. Я ведь, кажется, рассказывал вам, что был когда-то боевым пловцом?.. — стекла очков ностальгически запотели. — И я вынырнул! А когда схватка окончилась, вокруг меня были трупы, одни только трупы. Ну и еще вот он… — доктор искусствоведения небрежно мотнул головой в угол, туда, где, сжавшись на табурете, сидело третье присутствующее в гостиной. — Вот так все и было, душенька вы моя…
— О, Anatole, — закатив в восторге густо подкрашенные глазки, проворковала хозяйка салона, — вы настоящий герой!
Не желая ни отрицать, ни подтверждать очевидного, доктор искусствоведения скромно потупился.
Да и к чему были здесь слова?
Эх, жизнь-жестянка, ни стыда у тебя, ни совести!
Кто бы узнал сейчас в этом раскованном человеке затрушенное чмо, прирабатывавшее в Шанхайчике мэром и отзывавшееся на кличку Проф? Никто. Потому что невзгоды меняют людей, и кто не сиживал в выгребной яме, скрываясь от необоснованных репрессий, тому вовек не понять, как закаляется сталь…
Там, на берегу, жизнь открылась профессору по-новому, и вид окоченевших тел его ничуточки не взволновал. Напротив! Эти злые, вопиюще некультурные люди никогда не могли, да и не желали понять душу столбового интеллигента. С какой же, спрашивается, стати столбовому интеллигенту скорбеть об их душах? Да, конечно, de mortuis aut bene, aut nihil[14], но кривить душой профессор Баканурски, человек твердых принципов, даже в тот роковой день не собирался.
— …жет быть, наливочки? — донесся до него голосок madame, но Анатоль Грегуарович ответил не сразу.
О ком прикажете скорбеть? О Гоге Бекасе, лежавшем наконец-то (свершилось, свершилось!) у его ног, скрутившись пополам? О плохом, жестоком человеке, который не только украл у беззащитного искусствоведа пять чинариков, но еще и побил своего мэра, когда тот возвысил голос протеста? Нет, брат, шалишь! Лишь плевка в лицо заслуживал такой негодяй, и Анатоль Грегуарович плюнул! И, представьте себе, попал! И не просто попал, а понял, что так и надо! Ибо лишь страх перед карой способен помешать скверным людям обижать людей хороших.
Все они, обидчики его и угнетатели, были там, на руинах Шанхайчика, и каждый получил свое! Но ни один не посмел не то что огрызнуться, а даже и вздохнуть!
Был он в тот вечер суров. Но был и справедлив.
Скажем, Варфоломея Кириллыча не только не оплевал, но даже и не пнул. Потому как хорошим человеком был Кириллыч, милым и чутким: когда запоем хворал, все зазывал к себе, просил спеть что-нибудь этакое, йуджумбуррское, для души. Даже почти не матерился. А что пил много, так кто ж не пьет?..
— Наливочки? — оторвавшись от раздумий, переспросил Баканурски. — А что ж, извольте, извольте, Людмила Александровна, душа моя…
И встал с рюмкою в руке, и опрокинул, не чокнувшись, в рот соточку за упокой Варфоломеюшки, золотой души человека, умевшего ценить истинно народное творчество.
Пошутил неулыбчиво:
— Первая, говорят, колом, вторая — сизым соколом! И вторую рюмашку вдогон первой опростал.
За мужество!
Ведь — подумать страшно! — к самому Искандеру-are не убоялся приблизиться, хоть и не настолько, чтобы плевок долетел. Уж очень нехорошо скалил зубы Искандер-ага, жуткий человек, просто чудовище. И хотя торчала у него из груди рукоять палаша, а все ж таки (кто его знает?) вполне мог и притворяться. Так что никто не посмел бы попрекнуть профессора Баканурски разумной осторожностью…
Зато рядом с ухмыляющимся трупом валялось нечто.
И охрабревший доктор искусствоведения, рискнув подползти поближе, с пятой попытки поддел-таки оное нечто на грабли. Он, помнится, даже удивился: как это варвары не польстились на такую хорошенькую сумочку? Впрочем, что спрашивать с диких?..
… Разогревшись, забродили, заиграли кровя. Ах, и хороша ж наливочка у Люлю! Как же тут удержаться и не вжарить по третьей?
— За прекрасных дам! — возгласил Баканурски, воздев далеко отставленный локоток и со значением глядя в пошедшее алыми пятнами лицо хозяйки. — За дивных, столь пышным букетом украшающих наш стол, полный яств!
И, опорожняя рюмец, добавил не вслух: «И за Искандера, черт с ним, агуж тоже! За благодетеля!»
Ведь как ни крути, а богатым наследником стал в тот вечер мэтр Анатоль. Полноправным обладателем и распорядителем шестидесяти семи кредов с мелочью, трех банок консервов, самопишущей ручки и пухлого блокнота в кожаной обложке, содержание которого, увы, оказалось зашифрованным.
— … но где им до такого кавалера, как вы, Anatole, — щебетала меж тем Людмила Александровна, плотоядно косясь на профессора и подкладывая ему хрустиков, печь которые была большая умелица. — Нам с доченькой это так близко, mon cher, так понятно. Ведь вы же знаете, дружок, мы с нею Афанасьевы только по паспорту! Если говорить совершенно откровенно, — она сыграла очами, подпустив поволоки во взор, и Баканурски понял, что сейчас ему в очередной раз раскроют страшную семейную тайну, — entre nous[15], я надеюсь, секретов нет, наша истинная фамилия, — madame перегнулась через стол, окатив Анатоля Грегуаровича ядреным духом свекольного «Шипра», — можете себе представить… ДЮКРЕ! И жизненный опыт, и высшее образование властно повелевали отреагировать на сие откровение должным образом, поелику к вопросам генеалогии в доме-бонбоньерке относились трепетно.
— О, la France, la belle France, — томно пропел профессор, не забывая следить, чтобы варенья в розетке оказалось не две и не три, а именно пять ложечек. — Ja, ja, naturlich[16]!..
Как и предполагалось, столь трогательное понимание самого сокровенного необычайно воодушевило дражайшую Людмилу Александровну. Щеки ее зарделись ярче увядающих пионов.
— Да, mon ami, да! Наверное, поэтому мы с доченькой такие пылкие, такие темпераментные, — madame жеманно хихикнула. — Особенно, конечно, Нюнечка…
Профессор собрался было оспаривать принижение скромницей petite Lulu[17] собственных незаурядных потенций, но не успел.
То, что до сих пор смирно сидело в углу, неожиданно зашевелилось и вполне отчетливо, со страстью произнесло:
— У-у, бар-рчуки недор-резанные…
Оно, естественно, не имело права мешать беседе, но кружка все того же «Шипра», поднесенная сердобольной хозяюшкой, из жалости и чтоб не слишком скучало, сделала свое дело.
— Мжд'прчим, — с натугой размыкая опухшие от многодневных рыданий веки, сипло произнес Егорушка и горделиво подбоченился, — мы, Квасняки, тож из графьев. Во как! А фамилиё нашенское… — на плохо умытом, поросшем диким пухом личике медленно заворочались жернова размышлений. — Фамилиё, оно, значит, будет.. — изнатужившись до посинения, он довольно благозвучно рыгнул, после чего воодушевленно выпалил: