Небеса - Анна Матвеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зубов ждал ответа, и я вернулась к месту разговора, откуда унесена была чувством стыда. Ну да, разумеется, Шопен!
— Мне нравятся прелюдии и некоторые ноктюрны.
— А как же «Бриллиантовый вальс»? — возмутился Зубов. — Вот, кстати, и он, послушай!
На стенах висели динамики разного размера, оттуда неслась быстроватая для вальса, но несомненно шопеновская музыка.
— Порой я всерьез жалею, что музыка не единственный вид искусства, — посетовал Зубов, открывая передо мной дверь с ручкой в виде позолоченной кабаньей головки. Вальс прогремел, окончился, и тогда зазвучало нечто головокружительно быстрое, грустное и счастливое этой грустью, как бывает только у Шопена. Я вдруг представила себе многажды виденную картину: сильные пальцы Эммы летают над клавишами, словно птицы — над гнездами.
— Антиной Николаевич, простите, что отвлекаю! — Властный, но словно завернутый в бархат голос вклинился в Шопена. Владелец голоса стоял на почтительном расстоянии нескольких шагов и даже склонил голову вполне лакейски — набок. Я плохо разбираюсь в национальных нюансах, но этот человек был несомненных восточных кровей. Азиатские глаза, вздернутые скулы, щетка густых черных волос. Передо мной этот Тамерлан даже и не подумал извиняться, да и здороваться тоже не стал: брезгливо отразил присутствие, и только. Могу поклясться, что он прекрасно заметил дефективную сумочку.
Зубов бросил меня в коридоре, не предложив ни сесть, ни подождать, и я стояла здесь, как аллегория глупости, прекрасно понимая, что не покину своего поста.
В динамиках гремел разбушевавшийся Шопен.
* * *— Нельзя думать так громко, дорогая, — твои мысли написаны на лице огромными буквами!
Зубов явился почти через час, азиата с ним уже не было. Я рассердилась — не на депутата, а на себя саму, стоявшую в коридоре, как цапля в болоте.
— Я сейчас реабилитируюсь, — пообещал Зубов и небрежно взял меня под руку. Сердце тут же размякло доверчивым щенком.
Пока депутат отсутствовал, мимо проследовало множество людей, и всякий из них заставлял меня вздрагивать: такое ощущение, что их всех я знала прежде. Болезненное обрыскивание подвалов памяти ничего не принесло: голоса, манера одеваться и ходить, смеяться, поворачивать голову к собеседнику и скальпелировать его четким, врачебным взглядом были мне известны. Все эти люди, работники зубовской конторы, были похожи между собой, словно актеры первого и второго составов, которые собрались в одном зале и загримировались. Будто в армии или в алтаре, мимо меня не прошла ни одна девушка, я не услышала ни женского голоса, ни щелканья каблучков. Двери с кабаньими головами открывались пусть не широко, но вполне достаточно для того, чтобы я смогла оценить внутреннее убранство и население кабинетов: там сидели одинаковые мужчины в костюмах и смотрели в тихо зудящие мониторы.
Антиной Николаевич открыл передо мной очередную дверь с таким видом, словно там находилась Янтарная комната. Оказался личный кабинет, с камином и широченным кожаным диваном, при одном взгляде на который у меня загорелись щеки.
Зубов прыгнул на диван и разлегся там с непринужденностью фавна.
Я стояла в дверях, мусоля несчастную сумочку.
— Дорогая, не стесняйся. Будь как дома, бери себе кресло. Сейчас нам принесут кофе.
Зубов вел себя так, словно бы не допускал и мысли о нашем совместном возлежании. Статус мой не определялся, и по отношению к этому особняку я выглядела столь же нелепо, как выглядел он сам по отношению к Николаевску. Зубов ни разу не намекнул, что интересуется мною как женщиной, но в то же время он звонил мне и часто забегал в редакцию…
Я знала, что чувства нарисованы на мне, как фрески, и Антиной Николаевич давно должен был догадаться: я не просто влюблена в него, а нахожусь в ожидании ответной реакции. Рафинированных бесед мне стало мало. Кроме того, я почти ничего не знала о Зубове. Имя, фамилия, отчество, цвет глаз, почерк, манера курить, откидывая руку с сигаретой в сторону, — список заканчивался, едва начавшись.
И все же спрашивать Зубова о любви мне было страшно, я всегда боюсь тех, кого люблю.
Я не понимала, почему другие люди не влюблены в Зубова так же сильно, как я?
Сашенька видела Антиноя Николаевича по телевизору и, когда я спросила хриплым, краснеющим голосом — как он ей, пренебрежительно дернула плечом: «Слишком сладкий». Вера терпеть не могла депутата, она всякий раз говорила с ним так грубо, что я пугалась и одновременно с этим расправляла крылья — вдруг идолу понадобится моя защита?
А Зубов улыбался Вере все шире и обращался с ней совсем иначе. Однажды депутат подносил ей зажигалку, нарочно опустив так низко, что Вере пришлось склоняться вдвое. В другой раз случайно махнул рукой, и только что написанная знаменитыми корявыми строчками статья улетела в окно: Вера в отчаянии смотрела, как листы медленно кружатся в воздухе, спускаясь в темное пятно реки.
— Зачем он приходит к тебе так часто? — спрашивала я Веру.
— Он не ко мне приходит, а в отдел информации, — с ненавистью отвечала Вера. — Он наш ньюсмейкер.
В личном кабинете Зубова у нас случился странный разговор — из тех, какие я люблю. Он мог бы стать продолжением беседы в ночь рождения Петрушки.
— Ты веришь в Бога, дорогая? — Он подчеркнул слово «ты», и вопрос получился не таким банальным, каким обязательно выглядел бы на бумаге, случись мне записать его. Я часто представляю слова написанными, и простить такой вопрос можно было только Зубову.
Я рассказала, с какой силой начинала верить в детстве и как пыталась обратить в свою веру родителей, но не преуспела в этом ничуть в отличие от Марианны Бугровой.
— А почему ты начала верить? — заинтересовался Зубов.
Он умел быть таким внимательным и близким, что хотелось рассказать ему все, что ни потребует. Вот и я начала говорить о самом удивительном открытии своего детства, когда в мире нашлись странные правила и соответствия. Это было тем же летом, когда умерла бабушка Таня — через месяц я обнаружила черновики Господа.
— Какая наглость, — восхищенно сказал депутат. — Ты их там же нашла, в том сарайчике?
Медленная боль заливала душу: все доверенное моему мучителю просто развлекало его. Обида прожила секунду — не выдержала прицела голубых глаз: таких голубых, что краска, казалось, еще не высохла.
Он ждал, и я начала рассказывать.
…Мне всего семь, доктор Зубов: косы стянуты капроновыми лентами, и я не знаю ни одного слова о любви. Беснуется лето, предчувствуя агонию: осенние войска медленно стягиваются к нашему городку. Мама срывает кленовый лист — он уже начинает желтеть проплешинами, как арбуз. Лист не нужен маме, она сорвала его механически — не то отмахнуться от залетной осы, не то выместить зло на беззащитном дереве. Деревья, они ведь не могут ответить обидчику, их удел — терпеливо сносить чужие обиды и прихоти природы, их предел — возмущенный шелест листвы и скорбно опущенные ветки.
Мне всего семь: я недавно видела похороны.
Мама держит мертвый лист в руке, размахивая им будто веером, и я вдруг замечаю, как похожи меж собой рука в голубых червячках жилок и ребристый исподник листа. Как если бы из одного корня вдруг родились два слова, обжились в языке и пустили свои собственные корни — теперь родство между ними кажется невероятным. Рука и лист, я запоминаю с восторгом, будто подсмотрела за фокусником, и пусть мне не удастся повторить чудо, я ближе других подобралась к нему, я знаю, что там тоже были черновики, эскизы, планы…
Утро похоже на весну, день напоминает лето, осень — это вечер года, тогда как зима, конечно же, ночь. Жаль не использовать гениальную формулу хотя бы дважды, слишком она хороша: да что там, она безупречна. Извечный круг напомнит людям, что наше рождение — это смерть в ином мире, а смерть — предчувствие утра другой жизни.
…В то лето я начала верить в Бога-творца, чьи эскизы переполняли мир. Кругом хватало подсказок, и они мягким хороводом подталкивали меня к вере — хрупкой, как бабочка. Если бы не черный страх смерти, густевший день ото дня, я вцепилась бы в расписные крылья и зажмурилась от скорости. Но я взрослела, и новые догадки, разбросанные повсюду, кутались в саван сомнений. Мир гениев тоже прочитывался и просчитывался: Моцарт был похож на Рафаэля, а Бонапарт не случайно выбирал для ночлега пирамиду Хеопса. Поэты стрелялись, властители лгали, красавицы носили в грудных клетках остывшие сердца. Я видела стройный план, похожий на вырванное ураганом дерево: живые песочные часы, густые корни напоминают крону, крона похожа на людские волосы. Нет и не было ничего случайного, все продумано в подробностях, до мельчайшего жучка на самой тонкой из травинок… И не оставалось иллюзий в отношении собственной смерти.