Аплодисменты - Людмила Гурченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И я, сцепив зубы, никак внутренне не реагируя на «лед», на прием публики, в абсолютном одиночестве проводила свой вечер. Я видела и любила только своих партнеров, экран и пианиста Давида Ашкенази.
Уже закончилась программа, уже много раз я уходила за кулисы и опять выходила на сцену. Но в зале еще и еще чего-то от меня ждали…
Я подошла опять к микрофону.
— Спасибо. Я счастлива. Здесь, в зале сидят мои родители. — Все зашевелились, а папа, слегка приподнявшись, поклонился; мама втянула голову в плечи. — Я хочу для них исполнить песню, романс их молодости — «Осень».
Давид Ашкенази начал вступление… Я смотрела в зал. Впервые мелькали два белых платка. Мама плакала вместе с папой.
— Ах ты, моя дочурочка! Якой же я радый, какой же я довольный твоим вечером… Усех положила на лупаты! Правда, одним недовольный. Надо было на сцену и родителей вывесть — нас з Лелею — хай усе видять, хто тибя родив!
… Часто очаровывалась, преклонялась, восхищалась. А потом проходило время — и я удивлялась: неужели этот человек мог меня восхищать?
В институте кинематографии я восхищалась одним человеком. Когда я впервые увидела его в студенческой столовой, у меня чуть поднос не выпал из рук: «Высокий, чернявый сокол». Таких красивых и совершенных людей я видела только в детстве на экране: он пел, играл на гитаре, был умен, неожидан, остроумен и очень популярен среди студенток в институте. Я стеснялась своей провинциальности, была «зажата»; я даже не слышала о существовании того, о чем он смело рассуждал. Он цвел таким буйным и роскошным цветом, что никто вокруг не оставался равнодушным. Всех в себя влюблял. И меня тоже.
Прошло время. Он располнел, поседели виски, поредели зубы. Никто бы не поверил, что не так давно он был неотразим. Очень изменился. А как заговорит — и остроты, и рассказы, и небылицы, и претензии — те же, как будто слышишь все это в том же 1958 году.
А время ушло вперед.
Были в институте и другие. Приезжали из деревни или из небольших провинциальных городков, ходили тихо, стараясь не бросаться в глаза, даже вызывали удивление — почему их вообще приняли в институт кинематографии? За что?
Проходили годы. И они становились лидерами в кино.
Мой папа ничем в искусстве себя не проявлял, а о лидерстве и речи нет. Но тот, кто его узнавал, сразу понимал, что имеет дело с человеком незаурядным, из самой гущи народа.
Есть люди, которые, видя, что собеседник умнее, тут же круто меняют свои убеждения, подстраиваются к другой точке зрения. Они обвивают умного собеседника, как плющом.
Папа никогда не юлил, не был подобострастным, во всем имел личное мнение и все, что думал, говорил открыто. И умные люди восхищались его своеобразной речью, им не мешало отсутствие у папы эрудиции. Он все компенсировал своей неповторимой самобытностью.
В Москве папа очень скоро сориентировался и больше не задавал мне наивных вопросов «про кинематографию». И верил в меня теперь даже больше, чем раньше.
Весной 1973 года я неожиданно начала сниматься сразу в трех интересных ролях: в фильмах «Дети Ванюшина» и «Открытая книга» — во второстепенных и в главной роли в фильме «Старые стены».
Двенадцатого июня я приехала домой со съемок фильма «Старые стены». Я очень хорошо помню, что это было двенадцатого июня 1973 года, потому что этот день был последним, проведенным с папой. Через пять дней он умер.
С утра он принял горячую ванну, как всегда. Я его накормила, расспросила о работе, о здоровье… Папа был «радый», что я с ним, что я наконец-то приехала.
Он попросил сделать музыку потише.
— Што ето теперь за музыка? Так гремить…
— Папочка, это опера «Иисус Христос».
— Як, опера про бога?
— Да, американская рок-опера.
— Во, што уздумали американцы. И ув опири до бога добралися!
Это его очень заинтересовало. Папа, порозовевший после «бани», в сатиновых трусах до колен, сидел на хрупком старинном диванчике. Над головой висел «слесарь», на руках у него сидел Эдик, на стол я поставила перед ним молоко и мед. Папа жадно слушал эту странную музыку. Я ему говорила, о чем идет речь, и ждала, что ему это вот-вот надоест. А папа все слушал и слушал.
— Уничтожили хорошага человека, як моего брата Мишку… Я етага Иуду на куски бы порезав. Загубили душу христианскую…
Потом он лежал на моей кровати с Эдиком.
— Да! Дочурка, дай я запишу названия картин. Расскажу про твои фильмы Чугуну, Партизану. Память стала не та, усе не то… Так. Есть. Записав. Да-а, што-то я тебе усе хотев сказать. А! Во што. Не те, не те роли ты играешь, дочурка, не те. Усе яких-то… словум, не то. Тибе бы щас хорошую роль — оборонную! Во ето було б дело.
— Да, вот, папа, в этом фильме — «Старые стены» — я играю… не оборонную, правда. Хотя для меня она «оборонная». Не знаю, как играть директора? То ли я делаю?
— Якого директора? Настыящего директора? Ну, дочурка, ето ни к чему. Люди не поверять. Не. Хто режиссер?
— Трегубович. Виктор Иванович.
— Иванович? Значит, наш, смоленский. Як мой брат Иван. Да-а. Я б на его месте не рискнув. Ето, як билет щастливый в игре вытянуть — большой риск. Смелый парень. Сколько ему лет?
— Столько, сколько мне.
— Ну, ще молодой. Хай рискуить.
— Пап, тридцать семь лет — это уже совсем не молодой.
Я рассказала папе, что весь худсовет «Ленфильма» решил, что моя проба лучшая и что все-таки это не моя роль.
Виктор Трегубович сказал членам худсовета:
— Если проба лучшая, значит, эта актриса будет сниматься. Меня не смущает то, что она снималась в комедии. Это даже интересно. Я ее видел в «Рабочем поселке», в пробах…
И я стала директором.
Я всегда пересказывала папе сценарий, делилась с ним сомнениями, возникшими в работе над ролью. Папа, сам того не понимая, мог одной репликой попасть в самую сердцевину роли, одним словом определить ее суть. Так было и тогда, 12 июня 1973 года.
«Тот, што кричить, бьеть по столу, а тибя по плечу шлепаить: „Молодец, голубчик, молодец“, — ето не директор. Не. Такога люди не уважуть. Хочу придти до своего директора с душой нараспашку. Во ето человек.»
Следующим объектом, который должен был сниматься в «Старых стенах», был «кабинет директора фабрики». Этого объекта я больше всего боялась.
Нет-нет, я не стану кричать, не стану бить кулаком по столу и снисходительно хлопать по плечу. Пусть меня не боятся мои работницы, пусть они приходят к своему директору с «душою нараспашку». Пусть мой директор не будет «начальником» в обычном представлений.
Мой директор будет говорить тихо, будет теплым, человечным, верящим в энтузиазм — как мой папа. Он ведь тоже из старых стен. Он тоже — старая гвардия. Рядом с ним выросли новые молодые, которые играют лучше его. Играют, «як звери», но без души, не любя сердцем свою работу, свое дело, детей…