Родная сторона - Василий Земляк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре он привез ее, эту девушку, но долго никому не показывал. «Какая-то уж очень домашняя», — говорили о ней в Замысловичах. Но никто не удивлялся тому, что он женился. Такие осмотрительные люди, как Громский, женятся всегда неожиданно. Но вот в одно из воскресений он пришел с нею на танцы. Она была неказиста на вид, маленькая, чернявая, одета простенько, совсем не на городской лад, — замысловичские молодицы одевались куда изысканнее. Но это не мешало Громскому дрожать над нею, смеяться, быть счастливым. Танцевал он с нею осторожно, ласково, словно боялся ее переутомить. А называл ее Надюшенькой…
В этот вечер Громский удивил Замысловичи не только своей женою. По настоянию Надюшеньки он привел в клуб своих сестричек — это был их первый девичий выход на люди после того, как они оставили город и стали жительницами Замысловичей. Сестрички тоже были одеты простенько, еще по-ученически, в коричневые кашемировые платья, но без белых вышитых передничков — этим, вероятно, подчеркивалось, что они вышли из школьного возраста. У сестричек еще не было в селе ни друзей, ни товарищей, и они чувствовали себя очень неловко, одиноко, переглядывались, бледнели и краснели, умоляя глазами братца и Надюшеньку не оставлять их одних. Но Громский, очевидно, не собирался быть их вечным опекуном (когда-нибудь у него заведутся и свои дети!), к тому же ему хотелось танцевать, ноги у него были устроены так, что не могли оставаться спокойными при звуках музыки, особенно теперь, когда на душе столько радости. Позже других в клуб пришел Евгений — только что от парикмахера и одетый по-праздничному, в дорогой темно-серый костюм, которому Громский, несмотря на всю свою прежнюю осведомленность, не мог определить цены. Шелковистые покорные волосы, полегшие, будто и вправду переспелый овес; загорелое обветренное лицо; нос с горделивой горбинкой и белый крылатый воротник сорочки, откинутый на пиджак, — все это чудесно шло к той мечтательности, которая теплилась в глазах Евгения, строгих, серых, с голубинкой. В этот вечер замысловичский председатель казался особенно недоступным для женских сердец, даже самых безудержных, искушенных, коварных, но для Громского он был просто Евгением, очень славным, но с теми недостатками и несчастьями, которые для Громского стали уже прошлым. А Евгений, вероятно, еще не скоро избавится от них и еще долго будет приходить на вечера один. Возможно, это было на уме у Громского, а может, дала себя почувствовать директорская солидность, но он поздоровался с Евгением подчеркнуто свысока, как здороваются старшие с младшими, а лучше сказать — семейные с гордыми одиночками. Потом Громский стал знакомить Евгения со своим семейством, а познакомив, не удержался, чтоб не пощупать костюм кончиками пальцев, и был тут же пристыжен Надюшенькой за такое бестактное любопытство.
— Извиняюсь, — смущенно сказал Громский. А через минуту, оставив на Евгения сестричек, он в который уже раз вошел с женой в круг танцующих. Поглядывая из-под спадающего на лоб порыжевшего за лето чуба, он улыбался и что-то нашептывал Надюшеньке. Евгению не трудно было догадаться, что Громский рассказывает про него, Евгения, он случайно поймал на себе проницательный взгляд Надюшеньки, когда та легко кружилась со своим Громским в медленном вальсе. Евгений пожалел, что не умеет танцевать и должен развлекать сестричек Громского более примитивным способом, то есть разговорами, которые в таких случаях никогда не ладятся. На все вопросы своего нового знакомого сестрички отвечали сдержанно, боязливо, растерянно — при других обстоятельствах они непременно проверили бы свои ответы у братца, и Евгений в душе улыбался над их житейской беспомощностью, но обе девушки были безупречны. У старшей, строгой, стыдливой до смешного, была темная коса с красной лентой, глубокие, задумчивые, такие же, как у Громского, карие глаза, а младшая словно отбилась от их рода: светловолосая, чуточку легкомысленная красавица, она не слишком вслушивалась в разговор, а больше интересовалась сельской публикой и даже успела ответить сдержанной насмешкой на чей-то навязчивый взгляд.
После вальса встал Антон План в черном выглаженном костюме и важным педагогическим тоном напомнил, что уже десятый час вечера и что детям школьного возраста пора домой. Обе сестрички испугались, побледнели, но не послушались грозного школьного сторожа и домой не пошли, остались до конца вечера. На последний танец Громский пригласил Маруханку, и ее горячая влажная рука напомнила ему неудачную холостую жизнь…
В этот вечер Евгений проводил Громских до дому. Евгений чувствовал в душе, что их семья внесет что-то новое в Замысловичи, что-то такое, чего селу, может, всегда недоставало. Дольше всего Евгений жал руку Надюшеньки. Ведь с ее появлением как-то сразу обрисовалась и уверенно вышла на люди вся их чудесная семья, в которую сегодня успел чуточку влюбиться не один он, а все Замысловичи.
В эту осень в Замысловичах открыли амбулаторию, по соседству с парикмахерской дяди Вани. Надюшенька стала заведовать ею и незаметно, тихо начала входить в замысловичскую жизнь. Надюшенька оказалась очень заботливой и очень внимательной к людям. За это люди платили ей любовью и уважением и называли Надеждой Николаевной. И Громского теперь тоже начали называть Громским.
У Надюшеньки, как и раньше, были холодные руки. Но Громский теперь в душе как бы извинялся перед нею за свою прежнюю излишнюю наблюдательность. Что руки, если он любил ее, а в любимом человеке даже недостатки иногда кажутся достоинствами. Изредка, когда своих дел было меньше, Громский провожал Надюшеньку на работу. Ему казалось, что теперь нет на свете человека счастливее его. А тут еще осень такая солнечная, манящая, прозрачная! И Громский удивлялся, почему не поют жаворонки. Забыл на радостях, что не та пора…
* * *Привет вам, Замысловичи, со всеми вашими богатствами, с любовью, со всем, что у вас есть хорошего! Не отвечают. Должно, разбогатели, загордились… А может, заслышали скрип возов и снова подумали про Несолонь недоброе? О нет, те времена уже прошли, и пусть не будет им больше возврата! Разве вы не видите, кто сидит на переднем возу? Парася. Может, Степану Яковлевичу, как бывшему начальнику района, немножко неудобно отдавать чужие долги, а может, из каких других одному ему известных соображений он не поехал и послал вместе себя Парасю. Правит лошадьми все тот же Ясько Слонь, молодой, краснощекий, сильный, а Парася, одетая по-осеннему, в черном, как галка, платке, сидит на коврике и смотрит на Замысловичи. Это здесь каждую осень попрошайничала Несолонь. Парася всегда была против этого, и сегодня она объяснит Замысловичам, почему так получалось. Это даже хорошо, что Степан Яковлевич послал ее вместо себя, может ему было бы неловко заступаться за Несолонь, а она, Парася, расскажет всю родословную своего села, расскажет, как заводилась и как выводилась нужда, расскажет и о будущем Несолони — пусть знают люди всю правду. Парася оглянулась и не могла не рассмеяться от всей души: Хома Слонь и все похожие на него родичи сидят на полных мешках такие гордые, торжественные и неподвижные, словно отныне им принадлежит полмира. Запели бы, что ли, а то и в самом деле смешно… «Пускай себе…» — сказал Ясько, разделяя их торжественное настроение. Парасе самой никогда не приходилось брать хлеб в долг, она не знает всей горечи этого, не знает и радости отдачи. А они знают, они еще и сейчас не совсем верят, что так изменилась их судьба, но под ними — полные мешки, набранные не где-то в бывшем их приходе, а в родной Несолони, и радости их нет предела, сейчас мир вправду принадлежит им, потому что они считают себя самыми богатыми на свете.
Хлеб, хлеб, хлеб! Ты был всегда самым большим из богатств. Если тебя мало, чванливое золото просто ничто. Его закапывают в землю, как мертвеца, его прячут за коваными дверями, как подлого преступника, а хлеб и в пышные хоромы и в простые крестьянские хаты издавна вносили на подносах с почтением. Ты, золото, годишься только для того, чтобы на тебе подавать к столу обыкновенный черный ржаной хлеб. Недаром обедневшие народы отворачивались от государств, у которых было много золота, и протягивали руки к тем, что имели много хлеба. Хлеб перевешивает все. Одно пшеничное зерно тяжелее горы золота. Брошенное в землю, оно за один только год дает тысячи зерен. А золотой мешок век пролежит в земле и ничего не уродит. Не потому ли на Руси никогда не откажет в хлебе сосед соседу, село селу. Возможно, в других государствах не так заведено. Там, где владычествует золото, Несолонь разорилась бы и пошла по миру нищенкой. А у нас нет. Мы одалживали хлеб — на богатство. Мы хотели, чтобы и у Несолони был свой хлеб, и, может, потому так горько укоряли: «Ну и наказал бог соседями! Пора, Хома, иметь свой хлеб!»
И вот Хома везет свой хлеб. Он чувствует себя героем и кричит Парасе: