Римлянка - Альберто Моравиа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я говорила рассудительным и спокойным голосом. Духовник слушал, не произнося ни слова и не прерывая меня. Когда я кончила, на минуту воцарилось молчание. Потом я услышала, как ужасный, тихий, елейный, скрипучий голос произнес следующие слова:
— Ты поведала мне страшные и удивительные вещи, дочь моя. Рассудок отказывается верить этому… но ты поступила правильно, что пришла исповедаться… теперь я сделаю для тебя все, что в моих силах.
Довольно много времени прошло с тех пор, как я в первый и единственный раз исповедовалась в этой церкви. И я, возбужденная и гордая тем, что собираюсь совершить доброе дело, совсем забыла об одной характерной и приятной для меня черте: о французском акценте падре Элиа. А тот, кто исповедовал меня, говорил без малейшего акцента, на чистейшем итальянском языке, в том особом витиеватом стиле, который так присущ священнослужителям. Я осознала свою ошибку к вся оцепенела, так бывает, когда стремительно и доверчиво протягиваешь руку за прекрасным цветком, а пальцы твои наталкиваются на холодную и скользкую змею. К неприятному чувству неожиданности, что передо мной другой человек, прибавилось еще ужасное впечатление, которое производил на меня этот чужой и вкрадчивый голос. Я все же нашла в себе силы и прошептала:
— А вы действительно падре Элиа?
— Собственной персоной, — подтвердил незнакомый священник, — а почему ты спрашиваешь? Разве ты бывала здесь раньше?
— Всего один раз.
Священник помолчал немного, а потом продолжал:
— Все, что ты мне рассказала, следовало бы рассмотреть подробно, вопрос за вопросом… речь идет не об одном грехе, а о бесконечной цепи грехов, одни касаются тебя лично, другие — самых разных людей… Но поговорим о тебе, понимаешь ли ты, что совершила великое множество тяжких грехов?
— Да, понимаю, — прошептала я.
— И ты раскаялась?
— Думаю, что да.
— Если твое раскаяние чистосердечно, — продолжал он доверительным и покровительственным тоном, выдававшим любителя поговорить, — ты можешь, конечно, надеяться на отпущение грехов… Но, увы, дело касается не только тебя… тут замешаны и другие лица, с их грехами и преступлениями… тебе стало известно о величайшем злодеянии… ведь был убит человек, и убит столь жестоким образом… не испытываешь ли ты побуждения во всеуслышание объявить имя виновного, чтобы он понес заслуженную кару.
Таким образом он внушал мне мысль донести на Сонцоньо. Как священник, он был по-своему прав. Но это предложение, произнесенное таким голосом и в такую минуту, лишь усугубило мое недоверие и мой страх.
— Если я скажу, кто он, — прошептала я, — то и мне не миновать тюрьмы.
— Люди, как и всевышний, — ответил он сразу же, — оценят твою жертву и твое раскаяние… закон не только карает, но и милует… и, пройдя через муки, которые ничто в сравнении с агонией невинной жертвы, ты восстановишь столь жестоко попранную справедливость… слышишь ли ты голос жертвы, тщетно молящий убийцу о пощаде?
Он продолжал наставлять меня, подбирая с явным удовольствием соответствующие выражения из лексикона, присущего его сану. Но меня охватило одно-единственное желание, превратившееся почти в навязчивую идею: поскорее уйти. И я торопливо сказала:
— Мне еще надо подумать… я приду завтра и сообщу вам о своем решении. Завтра я вас застану?
— Конечно, я буду здесь целый день.
— Хорошо, — смущенно заключила я, — а пока я прошу вас передать в полицию этот предмет.
Я замолчала. После короткой молитвы он снова спросил меня, действительно ли я раскаялась и твердо ли решила переменить образ жизни, и, получив утвердительный ответ, отпустил мне грехи. Я перекрестилась и вышла из исповедальни; в это же самое время он отворил дверцу и очутился передо мною. Те опасения, которые внушил мне его голос, сразу же подтвердились, как только я увидела его. Он был невысок, и его слишком большая голова клонилась набок, будто у него был прострел. Я не стала долго разглядывать его, так не терпелось мне поскорее уйти и так велик был ужас, который он внушил мне. Я лишь мельком увидела его смугло-желтое лицо с большим белым лбом, глубоко посаженные глаза, широкий курносый нос и огромный бесформенный рот с извилистой линией синеватых губ. Он, видимо, не был стар, а просто не имел возраста. Сложив руки на груди и покачивая головой, он произнес печальным голосом:
— Почему ты не пришла раньше, дочь моя? Почему? Сколько ужасных грехов ты избежала бы.
Я чуть было не ответила то, что думала: видно, бог не хотел, чтобы я сюда приходила, но удержалась и, вытащив из сумки пудреницу, сунула ее ему в руку и горячо проговорила:
— Прошу вас сделать это побыстрее. Не могу вам передать, как мне мучительно думать, что бедняжку держат в тюрьме из-за меня.
— Сегодня же передам, — ответил он, прижимая пудреницу к груди и покачивая головою с благочестивым и скорбным видом.
Я тихо поблагодарила его и, кивнув на прощание, быстро пошла к выходу. Он так и остался стоять возле исповедальни, скрестив руки на груди и покачивая головою.
Очутившись на улице, я попыталась хладнокровно все обдумать. Теперь, отбросив первые неясные страхи, я понимала: следует опасаться священника, он может нарушить тайну исповеди; и я старалась выяснить, на чем основаны мои опасения. Я знала, как знают все, что исповедь — таинство, и поэтому она священна. Каким бы подлым ни был духовник, он почти никогда не нарушит этого закона. Однако, с другой стороны, его совет донести на Сонцоньо навел меня на мысль, что, если я этого не сделаю, он может сам сообщить в полицию имя человека, совершившего преступление на улице Палестро. Но больше всего меня пугали его голос и внешность. Обычно я руководствуюсь больше чувством, нежели рассудком, и, подобно животным, инстинктивно чую опасность. Все доводы рассудка, за которые я цеплялась, чтобы успокоиться, не стоили ничего по сравнению с этим подсознательным предчувствием.
«Правда, тайна исповеди нерушима, — рассуждала я, — но все равно только чудо может помешать этому священнику донести на Сонцоньо, на меня и на всех остальных».
И еще одно обстоятельство усиливало предчувствие смутной надвигающейся беды: то, что на месте моего первого духовника оказался другой человек. Очевидно, французский монах был не падре Элиа, хотя он и принимал меня в исповедальне, обозначенной этим именем; но кто же тогда он? Я пожалела, что не спросила о нем у настоящего падре Элиа. И одновременно я боялась, что вдруг бы этот уродливый священник ответил, что он ничего не знает о том красавце, и тогда образ молодого монаха, живший в моей памяти, станет еще более призрачным, В самом деле в нем было нечто таинственное: и то, что он отличался от всех прочих священников, и то, как он внезапно появился, а потом исчез из моей жизни. Я начала уже сомневаться, видела ли я вообще его когда-нибудь, вернее сказать, видела ли наяву или все это мне почудилось. Теперь я вспомнила, что он несомненно похож на Христа, каким его обычно изображают на фресках. И если это было так, если Христос действительно явился мне в тяжелую минуту и выслушал мою исповедь, а теперь вместо него меня исповедовал уродливый священник, то нет ли в этом дурного предзнаменования? Выходит, в самую тяжелую минуту бог покинул меня. Подобное разочарование, наверно, испытывает человек, который, открывая сейф с золотом, обнаруживает там вместо до зарезу нужных ему денег пыль, паутину и мышиный помет.
Я вернулась домой все с тем же предчувствием беды, которая должна последовать за моей исповедью, и тотчас, не ужиная, легла спать в твердом убеждении, что провожу дома последнюю ночь перед арестом.
Но я уже не испытывала ни страха, ни потребности избежать своей участи. Когда прошел первый испуг — как почти все женщины, я слабонервна, — то на душу мою снизошло если не успокоение, то желание покориться своей судьбе. Это была самая высшая степень отчаяния, и я почти упивалась этим состоянием. Мне казалось, что я ощущаю себя мишенью, избранной несчастьем; и я с какой-то радостью думала: нет ничего страшнее смерти для меня, но теперь я и ее не боюсь.
Однако на следующий день я напрасно ждала появления полиции. Прошел один день, другой, и не произошло ничего, что подтвердило бы мои страхи. Все это время я не выходила из дома, даже из своей комнаты. Наконец мне надоело думать о том, что может произойти из-за моей неосторожности. Я снова начала мечтать о Джакомо, мне захотелось повидаться с ним хотя бы еще раз, прежде чем донос священника — а в том, что он пойдет в полицию, я все еще не сомневалась — принесет свои плоды. К вечеру третьего дня я почти механически поднялась с постели, тщательно оделась и вышла на улицу.
Я знала адрес Джакомо и через двадцать минут оказалась возле его дома. Но как только я подошла к подъезду, я вспомнила, что не предупредила Джакомо о своем приходе, и меня охватила робость. Я боялась, что он неласково встретит меня, а то и вовсе прогонит прочь. Я замедлила шаги, сердце мое сжалось от боли, и я, стоя у витрины какого-то магазина, спросила себя, а не лучше ли вернуться домой и ждать, пока он сам придет. Я отлично понимала, что именно в первые дни наших отношений следует вести себя осторожно и предусмотрительно и ни в коем случае не показывать, что влюблена и жить без него не могу. С другой стороны, горько возвращаться домой ни с чем еще и потому, что после исповеди на душе у меня было тревожно, и, чтоб успокоиться, мне надо было повидаться с Джакомо. Мой взгляд упал на витрину магазина, возле которого я остановилась. Это был магазин мужских галстуков и сорочек; и я вдруг вспомнила, что обещала купить ему новый галстук. Влюбленный человек никогда не рассуждает, и я решила, что подарок явится прекрасным поводом для моего прихода, не понимая, что именно он-то и свидетельствует об унизительности и безнадежности моего чувства к Джакомо. Я вошла в магазин и, перебрав с десяток галстуков, остановила свой выбор на самом красивом и самом дорогом сером галстуке в красную полоску. Продавец с профессиональной назойливой любезностью, с какой обычно торговцы пытаются всучить свой товар, осведомился, кому предназначается галстук, блондину или брюнету.