Римлянка - Альберто Моравиа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты прав… Я не считаю тебя вором, так как уверена в том, что ты не вор, а что касается лица, оно тут ни при чем, ты мог бы быть вором… не всегда по лицу можно узнать, что из себя представляет человек… например, я: разве я похожа на воровку?
— Нет, — ответил он, не глядя на меня.
— А вот я как раз воровка, — спокойно сказала я.
— Ты?
— Да, я.
— Что же ты украла?
Моя сумка лежала на тумбочке, я взяла ее, вынула пудреницу и показала ему.
— Вот это я взяла в одном доме, где была как-то раз, а однажды в магазине я украла шелковый платок и отдала его маме.
Не нужно думать, что я сделала эти признания из бахвальства. В действительности меня толкало желание приобрести в его лице близкого человека и сообщника; когда нет ничего лучшего, то даже признание в преступлении может сблизить людей и вызвать любовь. Я заметила, как лицо его внезапно стало серьезным и он внимательно посмотрел на меня. И тут я вдруг испугалась, что он осудит меня и, пожалуй, решит больше не встречаться со мною. Я поспешно добавила:
— Но ты не думай, что я горжусь этим… я уже решила вернуть пудреницу… сегодня же верну ее… правда, платок я не могу отдать обратно… но я раскаялась и дала себе слово больше не воровать.
В его глазах зажегся обычный лукавый огонек. Он посмотрел на меня и внезапно разразился смехом. Потом схватил меня за плечи, повалил на постель и начал щекотать меня и награждать шлепками, приговаривая с ласковой насмешкой:
— Воровка… ты воровка… ты воровка… воровка… воришка… воришка.
Я не знала, обижаться мне или радоваться. Но его состояние возбуждения в какой-то мере волновало меня и было мне приятно. Все-таки лучше, чем его обычное холодное безразличие. И я хохотала, извиваясь всем телом, потому что боюсь щекотки, а он настойчиво продолжал щекотать меня под мышками. Но при этом я прекрасно видела, что его лицо, склонившееся надо мною, искажено злобой, по-прежнему замкнуто и отчужденно. Потом он резко откинулся назад, на спину и сказал:
— А я вот не вор… совсем не вор… и в этих свертках не краденые вещи.
Ему, видимо, не терпелось сказать, что спрятано в свертках, и я поняла: в нем говорит тщеславие. В конце концов, это чувство мало чем отличалось от того, которое толкнуло Сонцоньо признаться мне в своем преступлении. Несмотря на то что все мужчины разные, у них есть много общего, и в глазах женщины, которую они любят или с которой просто близки, они всегда стараются показать себя в выгодном свете, будто совершили или готовы совершить бог весть какие важные и рискованные дела. Я сказала ласково:
— Ты, видно, умираешь от желания рассказать мне, что в этих свертках.
Он обиделся:
— Глупая… вовсе нет… но я обязан предупредить тебя, что в них, а ты уж решай сама, возьмешь ты их или нет… Так вот: в этих свертках материалы для пропаганды.
— Что это значит?
— Я принадлежу к группе людей, — тихо начал он, — которые, как бы это тебе объяснить… не любят нынешнее правительство… даже ненавидят его и хотят как можно скорее покончить с ним… в этих свертках находятся листовки, напечатанные тайно, в них мы объясняем людям, чем плохо это правительство и каким образом можно его свергнуть.
Я никогда не интересовалась политикой. У меня, как, наверное, у многих людей, никогда не возникал вопрос, хорошо или плохо нынешнее правительство. Но я вспомнила Астариту и его частые непонятные разговоры о политике. Я с тревогой воскликнула:
— Но ведь это запрещено… ведь это опасно!
Он посмотрел на меня с нескрываемым удовлетворением. Наконец-то я сказала ему те слова, которые ему приятно было услышать и которые льстили его самолюбию. Он напустил на себя излишне серьезный вид и подтвердил многозначительным тоном:
— Верно, это очень опасно… Теперь решай сама, сделаешь ли ты это для меня или нет.
— Но я имела в виду, что это опасно для тебя, а не для меня, — живо возразила я, — если опасно для меня, я согласна.
— Смотри, — предупредил он, — это и в самом деле опасно… если их у тебя найдут, попадешь в тюрьму.
Я взглянула на него, и внезапно меня охватило сильное, непреодолимое волнение. Не знаю, было ли это волнение вызвано его словами или какой-то иной, неясной мне причиной. Глаза мои наполнились слезами, и я прошептала:
— Но неужели ты не понимаешь, что для меня это не имеет ровно никакого значения? Я пошла бы и в тюрьму… что тут такого? — Я тряхнула головой, и слезы побежали по моим щекам. Он удивленно спросил:
— Почему ты плачешь?
— Прости меня, — сказала я, — это ужасно глупо… сама даже не знаю почему… может быть, потому, что хочу, чтобы ты понял, как я люблю тебя и что готова для тебя на все.
Я еще не понимала тогда, что не следует говорить ему о своей любви. На лице Джакомо появилось то смущенное выражение и та отчужденность, которые я не раз наблюдала впоследствии. Он отвел взгляд и быстро пробормотал:
— Ну, ладно, договорились… через два дня я принесу сверток… а сейчас мне пора идти, уже поздно. — С этими словами он вскочил с постели и начал торопливо одеваться.
Я так и осталась сидеть на постели все еще во власти пережитого волнения, с мокрыми глазами, немного стыдясь не то своей наготы, не то своих слез.
Он быстро оделся, подняв с полу разбросанные вещи. Потом подошел к вешалке, снял пальто, надел его и подошел ко мне. Взглянув на меня с милой детской улыбкой, которая мне так нравилась, он сказал:
— Потрогай-ка вот тут.
Я увидела, что он показывает на карман пальто. Он наклонился так, чтобы я могла дотянуться до него рукой. Под тканью кармана я нащупала какой-то твердый предмет.
— Что это такое? — удивленно спросила я.
Он улыбнулся с довольным видом, опустил руку в карман и, пристально глядя на меня, медленно вытащил большой черный пистолет.
— Пистолет! — воскликнула я. — Но зачем он тебе?
— Как знать, — ответил он, — всегда может пригодиться.
Я растерялась, не зная, что думать, да он и не дал мне времени на размышление. Он положил оружие обратно в карман, нагнувшись, коснулся губами моих губ и сказал:
— Договорились, да?.. Я приду через два дня.
И не успела я опомниться, как его уже не было.
После я часто вспоминала это наше первое любовное свидание и горько упрекала себя за то, что не сумела понять, какой опасности подвергался он, занимаясь политикой. Правда, я никогда не имела над ним власти, но, если бы я знала все то, что открылось мне позднее, я по крайней мере помогла бы ему советом, а если бы и это не подействовало, то просто была бы рядом, чтобы поддержать его сочувствием и твердостью духа. Виновата, конечно, была я, или, вернее сказать, мое невежество, но ведь оно было результатом моего положения. Как я уже говорила, я никогда не интересовалась политикой, ничего в ней не смыслила и думала, что политика не имеет никакого отношения к моей жизни, будто все события разворачивались не вокруг меня, а где-то на другой планете. Когда я читала газету, то пропускала первую страницу, на которой печатались политические новости, ничуть меня не интересовавшие, а просматривала хронику, где сообщалось о происшествиях и преступлениях, которые по крайней мере давали хоть какую-то пищу моему уму и воображению. По правде говоря, моя жизнь напоминала существование тех светящихся рыб, которые, по словам ученых, живут на самом дне моря, почти в полном мраке и ничего не знают о том, что творится наверху, где сияет солнечный свет. Политика, как, впрочем, и многое другое, чему люди придают немалое значение, доходила до меня словно из далекого и незнакомого мира и казалась еще более смутной и неясной, чем солнечный свет мог показаться простейшим животным, обитающим в подводных глубинах.
Впрочем, виноваты были не только я и мое невежество, но и сам Джакомо с его легкомыслием и тщеславием. Если бы я почувствовала, что в нем, помимо тщеславия, жило что-то другое, как это и было на самом деле, то я, вероятно, действовала бы иначе и постаралась, правда, не ручаюсь, насколько успешно, понять и вникнуть в то, чего я не знала в силу своего невежества. И тут уместно отметить еще одно обстоятельство, которое определило в какой-то мере мою беспечность: у меня создалось впечатление, что Джакомо постоянно разыгрывал скорее полукомическую роль, чем действовал всерьез. Казалось, он из кусков лепил своего идеального героя, в которого, однако, сам до конца не верил, и еще мне представлялось, что он все время почти механически старается подогнать свои поступки под образ этого героя. Эта бесконечная комедия производила впечатление игры, правилами которой он владел превосходно; но, как бывает в игре, он брался за дело слишком серьезно и одновременно внушал себе без всяких на то оснований уверенность, что для него все еще поправимо, что в самый последний момент, даже в случае поражения, его противник простит ему проигранную партию и дружески пожмет руку. А может быть, он действительно забавлялся, как забавляются чем попало дети благодаря присущему им неукротимому инстинкту; но противник его, как оказалось впоследствии, играл всерьез. Итак, когда партия была окончена, Джакомо внезапно остался безоружным и был выведен из игры, схваченный мертвой хваткой.