Новый Мир ( № 11 2007) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поневоле подумаешь, что мамаша вправе ожидать здесь впечатляющей картины человеческого разложения, однако на сей раз проблема не в этом: если безличности любви сопутствует ни больше ни меньше как смерть автора, то и под саваном Лазаря зияет заведомая пустота. Единство чувства у Барсковой утверждается за счет тотального маскарада героев, причиной которому служит не пласт карнавальной культуры, но предельное понимание человеческого одиночества.
Философия поколения становится подкладкой любовного контекста. Ажиотаж, вспыхнувший в социуме вокруг тяги к самоопределению, преломился в поэзии преобладанием ролевого начала: откровение чувства само по себе теряет значение и смысл, индивидуальная ценность эмоции сходит на нет; там, где Лапшина разрабатывает архетипическую сюжетную схему, Барскова вселяется в персонажей, с позиции “человека играющего” выстраивает в исторической драме любовную роль. Впрочем, игровые приемы — приемами, бравада — бравадой, а атмосфера, сгущающаяся в реальности, обжигает всерьез:
Но водою я не стану, и не стану я огнем.
Вы — эфесские ребята — уж побудьте ни при чем.
Лучше стану я зегзицей, лучше стану я ресницей,
Или лучше — власяницей — поплотней к тебе прилечь.
Иль предлогом там, частицей… Потому что только речь
Хоть на миг да озаряет это смутное чело.
Полетает, поиграет. Что случилось? Ничего.
С другой стороны, даже и здесь виртуальность контекста покрывает опасную чувственность образов: власяница, любовно обволакивающая тело героя, настолько же далека от кощунства, насколько сам жанр “физиологического очерка”, в котором работает Полина Барскова, — от эротики. Ее завораживает поэтика перевоплощения: появление тела, биологической массы, на тех же орбитах, по которым раньше, гонимая трансцендентною силой, скиталась душа. Виртуальное пространство, опознанное поэтом, сколачивает принципиально иную фактуру: здесь, в лирическом романе нового типа, нет ни автора, ни героев — только законы игры.
То есть как — только законы игры, только эротическая модель… А любовь? А духовное соединение, к которому, переодеваясь в монашескую власяницу, стремится Барскова?
А любовь и есть то, что толкает лирического героя на эти орбиты, то единственное, что остается в сознании, когда окончательно дематериализуется мир. Кульминация нового лирического романа — провал на месте искомого ты, отсутствие всякой ответной реакции, эфемерность, иллюзорность объекта. Прозрение гибельно, одиночество — непреодолимо, а все остальное, как объясняла лирическому герою Барсковой некая S, — все остальное… мягко говоря… чепуха:
Все Кармен да Манон —
бойкие девчата.
Этот стон — наш канон.
Повторяй сначала.
..........................
Вот еще два шага —
Я тебя узнаю.
Раз и два — ни фига.
Но дорожка с краю.
Дорожка — в обход культуры, в обход традиционного, классического искусства любви . Болевая самодостаточность личности, тем более — женской, определяет настрой поэзии подступающих следом “двадцатилетних”: того поколения, которое “Вавилон” обозначает как “родившихся после 1979 года” и которое принесло на страницы дебютовских сборников новый бытийный минимум, необходимый для создания любовной лирики либо эротической поэзии новой волны.
“Марежь” действительности (Юлия Идлис — Анна Русс)
Виртуальные обороты снижаются где-то в начале двухтысячных, засвеченных хронометрическим символизмом: еще бы, новое тысячелетие, новая эра. Новое, из глубин подсознания пробивающееся понимание любви, пронизанное первыми стежками сомнения в достаточности телесной субстанции и материального среза пространства. Следует, однако, учитывать, что понимание это оказалось сообщено поколению, чьей прерогативой познания мира стал чувственный опыт, а морально-эстетическим фундаментом, “печкой”, от которой пошел новый пляс, — пресловутое “абсолютное отсутствие рефлексии по отношению к прошлому”1. При всей верности этого утверждения парадоксы, как ни крути, неизбежны, потому что, только суммировав формулы этого самого поэтического “прошлого”, можно вообще плясать.
Прежде всего: пустота внутри, в первом из обрисованных здесь поколений выстроенная из обломков распавшейся эры, а в сознании поэтов, предваривших эпоху двухтысячных, понятая как виртуальное пространство, размеченное кодами, шифрами, колонтитулами пропавшего смысла, сегодня — для поколения двадцатилетних — становится уже реальной, ничем не заполненной пустотой. То есть приобретенная психология постояльцев (маркер лирической линии Евсы и Галиной, символ, в поэзии преломившийся образом края земли) сменяется здесь психологией постояльцев врожденной: герой поколения, действуя и выживая в условиях смоделированной эмиграции, не спешит приспосабливаться к обстоятельствам, полагая, что почва, подчищенная, вывороченная одними и вымороченная другими предшественниками, не способствует ни росту, ни элементарному выживанию. Соответственно жизни на чемоданах вполне отвечает такая же — торопливая, зародившаяся на пересадке, совпадающая с движением из пункта A к пункту B, — короче, столь же обрезанная, без конца и начала, любовь.
Впрочем, начало при желании вычислить можно: за точку отсчета берется любое явление внешней действительности, каковая теперь, располагая арсеналом документальных свидетельств, аргументов и фактов, заменяет двадцатилетним раскрошенный ранее текст:
…боль моя родилась на восемь лет раньше меня
в маленьком городке под другим маленьким городком;
как она там была, пока меня не было, бегала босиком,
росла, набиралась сил?
кто смотрел на нее, брал на руки, из жалости клал с собою в постель,
чтобы она отогрелась и начала говорить-говорить,
чтобы ее слова дрожащие, мокрые обретали плоть
горячих тел, холодных тел, незнакомых тел?
Процесс обретения плоти — именно обретения, а не познания, препарирования или чего там еще — становится первой метой, центральным действием поэзии поколения двадцатилетних, и это ни в коем случае не художественный прием, а единственная возможность сказать правду о себе и о мире, предельную правду человеческой личности, делящейся на части. Теперь уже в границах любовных конфликтов мутирует не реальность: в этих границах искажается изнутри сам субъект.
Не знаю, отдает ли себе отчет Юлия Идлис в том, что она последовательно фиксирует эту мутацию, это перемещение сознания, сбитого с оси вековыми химерами, в субстанцию человеческого тела — единственную субстанцию, которая в начале XXI века способна подобным химерам противостоять. Как бы то ни было, в лакуны, чернеющие на месте нравственных ориентиров, вдвинута одушевленность организма как такового: эмоции превращаются в телесные атомы, мысли проходят “через поры кожи”, движение сознания повторяет хаотическое движение частиц. Если чем-то и можно заполнить нишу любовного логоса в данной системе координат, так только эротикой: кодовым языком поэзии двадцатилетних становится язык тела. Физиология в словаре этого поколения символична насквозь.
Идлис обладает способностью представлять как эротику все, к чему прикасается: воздействует сомнамбулическая поэтика заклинания, ритмы, повторяющие перебои дыхания, акценты, совпадающие с пульсацией плоти. Посыл “двадцатилетних”: всякому духовному явлению можно найти соответствие в поэтике чувственных образов; чтобы дать концепту абсолютное практическое воплощение и таким образом утвердиться в поэтическом авангарде, здесь нужно идти до конца.
Юлия Идлис — из тех, кто идет:
Слушай, девочка, ибо сейчас к тебе говорит
Тот, Кто пишет тобой по базальту церковных плит;
Ему навстречу что-то в тебе болит,
захлебывается, кричит.
Ночью, девочка, Он берет тебя и берет
Словом Своим упругим твой распяленный рот
и горло, легкие, живот, твою кожу и пот
и речитативом врет —
устами твоими, но голосом в них чужим,
тяжелыми звуками про твою неживую жизнь,
про после жизни, про каменные ножи
по обе стороны лжи…
Бог, проступающий в суррогате действительности, замыкает до той поры рассеянный в монологах, лирических исповедях, признаниях онтологический смысл: познать свое тело — значит познать Бога, утвердить тело — значит, в свою очередь, утвердить и Его бытие. И вот тут вертикаль мироздания подготавливает поколению новый тупик, потому что разговаривать с Господом на Его языке человек разучился.