Том 4. Путешествие Глеба - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из фортки залетали капли. Втекавший воздух чуть ли не вкуснее самого варенья. Чай пили не торопясь, с блюдечек, и опять барышни бессмысленно хохотали. Глеб и Борис Иваныч были довольно благодушны – Глеб более задумчив.
Борис Иваныч объяснил, что дождь скоро пройдет. Он говорил негромко и небыстро, но основательно. Дождь не мог его не послушаться. И действительно послушался.
Когда через час Глеб вышел опять на крыльцо, летели уж отдельные капли. Над соснами посветлело, с каждой минутой светлело больше. Сзади дымилась еще сизая туча. Но уже все кончилось. И мгновенно наступило странное состояние: совсем стихли капли, пал ветер, тишина, в ней нежно благоухало лесом, дальним лугом, неземной свежестью. И после таинственных переливов, невидных перемещений в небесах радуга, отливая нечеловеческим семицветьем, вознеслась через тучу, конец ее прямо уперся в Сэров, в этот двор огромный.
Глеб стал еще задумчивее. Он безмолвно смотрел на Саровский рай. Как там, на дороге близ Балыкова, не мог предвидеть ни торжеств Серафима, ни судеб Родины, так здесь – откуда мог бы знать о грядущей участи самого Сарова?
Но эта радуга, благоухание, тишина… Глеб был почти взволнован, смущен.
Из сарая шагом выехала тройка, направляясь к крыльцу. Сиденье линейки еще перевернуто – от дождя. Хвосты лошадей подвязаны коротко, тугими узлами.
* * *Ровная жизнь, «полная чаша». Матери нравился большой удобный дом, хозяйство, слуги, огороды, где она распоряжалась, цветники перед домом, молодой яблоневый сад, который они сажали вместе с отцом.
Цветником много она занималась – цветы любила: сама поливала свои левкои, петунии, маргаритки – ее фигура, искаженная, отражалась в розовом стеклянном шаре на постаменте пред балконом. (Когда протягивала вперед руку с лейкой, из которой дождичком сверкала вода, лейка вырастала в шаре чудищем, а сама мать казалась где-то вдали, крохотной фигуркой. Но достаточно было нагнуться, чтобы поправить цветок – и голова матери принимала громадно-безобразные размеры.) Сама же мать, похаживая во владениях своих садовых, вела и политику, молчаливо обдумывала свои дела.
В жаркие дни июля муть стояла в воздухе, опаловая мгла от далеких лесных пожаров. Глеб валялся в угловой гостиной на диване. Часто вспоминал Анну Сергеевну – изящное и худощавое лицо, черные глаза, бриллиантовая брошка. Все это так туманно, нежно… Ах, какой вечер в Калуге – концерт, Собрание, мороз… «Это что за созвездие?» – «Кассиопея…» Да, Кассиопею не забыть уже теперь. «Олимпиада говорит, что она болезненна, склонна к чахотке. Неужели правда? Боже мой, как грустно!»
Но, конечно, эта грусть была минутной. Находила, все же, себе отзвук в книгах нового писателя – Антона Чехова. Глеб с восторгом его читал, забывал Анну Сергеевну довольно скоро, погружался в мечтательно-поэтическое бездействие и считал это хорошим тоном. Но молодость, здоровье и мальчишество брали свое: иногда вскакивал, бежал весело купаться, бормотал и напевал, насвистывал. Раз так увлекся, что на одной ножке выскочил в залу и проскакал по ней, напевая давнюю, еще с детских времен бессмысленно для него милую песенку:
– Сидор, Сидор, граф Исидор, граф Исидор, граф Исидор… Глуховатый старый лакей вошел в эту минуту в залу. Почтительно спросил:
– Лошадку изволите заказывать? Глеб совсем переконфузился.
– Нет, это я так… я ничего. И от смущения убежал.
Мать же в это время не только обдумывала, но и действовала. Ее главной дипломатической деятельностью было то, чтобы устроить Мышу. Мыша была сирота, жила в Калуге у дальних родственников почти из милости. С другой стороны – при виде мужчин слишком часто фыркала и хохотала, иногда беспричинно плакала – мать окончательно убедилась, что ее надо выдать за Бориса Иваныча. Борис Иваныч упорно к ним ездил на своих дрожечках, потел, скучно разговаривал… – Мыше не особенно нравился. Она была влюблена в Калуге, в одноклассника Глеба, сына околоточного Ватопедского. Лизе рассказывала о нем бесконечно. «Он подошел… Мы идем по бульвару… взял меня за руку…» Понять рассказ ее всегда трудновато. Она помогала себе тем, что всегда кончалось дело одинаково: «А мы – ха-ха-ха, ха-ха-ха!» – и широкое ее лицо покрывалось пятнами от смеха – они подолгу, бессмысленно с Лизой хохотали.
Да, но Ватопедский такой же ученик, как Глеб, едва-едва перебрался в шестой класс и уже мечтает стать вольноопределяющимся. «Зиночка, подумайте о своем будущему, – говорила мать. – Борис Иваныч очень порядочный и приличный человек. Очень вам предан. Его можно устроить в Нижний, по агрономической части. Николай Петрович о нем отличного мнения и похлопочет…» Мыша опять краснела, теперь по-другому – ничего уж не могла пролепетать. Потом шушукалась с Лизой, плакала, хохотала, вспухала, бледнела… А Борис Иваныч добросовестно выхаживал ее – приезжал в пять, до шести гулял с ней в парке, среди полусаровских сосен. «Борис Иваныч превосходный жених, Зиночка», – настаивала мать – сама не замечая, вела она давнюю свою линию: из ее дома должны выходить не «романчики» (чего она терпеть не могла), а браки.
Когда лето подходило к концу, Глебу с Лизой пришлось собираться. Они расставались с жизнию балыковского дома, с Саровом, Вичкинзой, тетеревами Кастораса, летними прогулками, бездельем, Чеховым – все это туманно, полусонно, но несло в себе ощущение шири, вольности, как шум Саровских сосен, когда Глеб катил средь них на своем велосипеде.
Теперь же трогались на Муром, по другой дороге – сто верст в тарантасе муромскими лесами, только что не с Соловьем-разбойником – и вновь к Оке в этом Муроме, древнем городке на нагорном берегу, с видом необозримым на приокские луга и леса. От Мурома железная дорога на Москву – это Глеб знал. Но не знал того, что первый непротивленец русский, святой страстотерпец, имя которого он носил – князь Глеб был именно князь Муромский – отсюда начинал агнчий свой путь.
Когда они уезжали, Мыша много плакала, тиская Лизу в объятиях. Она говорила, что, кажется, уж полюбила и Бориса Иваныча. И Ватопедского жаль, и счастлива она, и боится… – опять фыркала, опять хохотала, вновь плакала…
Мать провела свой план. Свадьба Мыши была назначена на сентябрь.
V
У Красавца и Олимпиады Глеб чувствовал себя теперь уже прочно. Родители в Балыкове, далеко. На каникулы он туда ездит, но живет, трудится здесь. И хотя праздник с буднями несравним, все же не мог бы он сказать, что Красавец его теснит или что с Олимпиадой ему тяжело.
Красавец раз навсегда решил, что если Глеб «сын дяди Коли» и хорошо учится, держит себя безупречно, то чего же больше? Глеб его занимал настолько, насколько он «нашей породы», племянник, которого не стыдно показать гостям, сказать, взяв под руку: «Ну-те-с, а вот позвольте вам представить, сын любимого моего брата Николая, ученая голова, с детства назван Herr Professor, десяти лет убил на облаве лося». Глеб и смущался, и принимал как должное. Конечно, приятнее была бы другая слава, не вечно же этот лось. Но наморщенный лоб Красавца, выпяченные вперед губы столь серьезны, что уж ничего тут не поделаешь.
С тетушкой выходило гораздо проще – в Олимпиаде совсем не было Красавцевой парадности и гоноровости. Красавец из-за пустяка мог вскипеть, обидеться, с ним нужна некоторая политика. Олимпиада же лишена спеси, ведет жизнь праздную, шьет себе платья, ест, выезжает с Красавцем в театр, дома расхаживает в ярких халатах. Сядет за рояль, аккомпанируя себе, напевает: «Так взгляни ж на меня хоть од-дин только раз…»
Она к Глебу относилась как к юноше со странностями. Теперь ее удивляло его пристрастие к живописи. Милое занятие, но увлекаться настолько…
Уроки он все-таки готовил, но это ненастоящее, настоящее начиналось лишь тогда, когда он брал доску с натянутой полусырой ватманской бумагой, вынимал кисти, краски, разводил их, смешивал, погружался в мир безмолвных треволнений. Хотелось, чтобы вышло получше, а выходило все «не то». После Москвы, Третьяковской галереи, Левитана, он был отравлен, доморощенные попытки казались пустяками. И Глеб изводился. Худел, волновался, нервничал. То являлась надежда – вот-вот удастся, наконец-то «выйдет». Он начинал сиять. Но продолжалось недолго. На другой день, а то и через час живопись эта казалась убогой, он впадал во мрак.
Иногда Олимпиада к нему заходила, когда он рисовал. Глеб не особенно это любил.
– Нет, пожалуйста, не смотри, еще не готово. Олимпиада хвалила.
– Чего тебе, в самом деле? Очень мило. Прямо миленькая картинка…
«Миленькая картинка! Миленькая…»
– Ничего в ней нет хорошего.
– Придет Анна Сергеевна, непременно покажи. Ей тоже понравится.
– Нет, уж пожалуйста. И не говори ей ничего.
– Да что ты Байронович право какой? Что это с тобой делается?