Том 4. Путешествие Глеба - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анна Сергеевна спросила Глеба, доволен ли он. Глебу хотелось ответить что-нибудь замечательное, особенное… Но ничего замечательного не получилось, кроме того, что он был сейчас счастлив и этого скрыть нельзя.
Олимпиада обернулась к Анне Сергеевне.
– А ведь как ехать не хотел! Вы бы посмотрели, как приходилось уламывать. Вот уж эти мужики!
Анна Сергеевна засмеялась. Они не могли сразу найти извозчика – шли втроем мимо губернаторского дома, рядом с городским садом. Мороз усилился. Луна зашла, небо темно-звездное – синева с золотом.
Глеб вел под руку Анну Сергеевну. Она ступала осторожно. Рядом, как могучая крепость, Олимпиада в малиновой ротонде.
Анна Сергеевна подняла руку, указала в небе златистое дубль-ве.
– Это какое созвездие?
Глеб полон был сейчас дыханием ночи, звезд, ледяной бесконечности. Но рядом ощущал милую прелесть, земную. На морозе слабо пахло духами…
Он тихо и без колебания ответил:
– Кассиопея.
Извозчик на углу все-таки оказался. Олимпиада хотела было посадить Глеба третьим, между ними. Он ни за что не сел. Он их усадил, сам пошел пешком, ему нравилось так шагать по морозу, по закостенелому снегу улиц, со скрипом, визгом под ногой, нравилось видеть над собой Кассиопею. В ней какая-то музыка, он не мог сказать точно какая, но был ею полон, все теперь другое, где этот странный утекший день, библиотека, о. Парфений, мрак, печаль?
Его ход был легким, может быть даже он почти и бежал. Глаза Анны Сергеевны, бриллианты, запах духов… Глеб был рад, что он один, что восторг теснит его.
* * *Через несколько дней, в Училище, после урока гимнастики, когда оставалось еще минут двадцать свободного времени, Глеба вызвал к себе Александр Григорьич. Он имел вид спокойный, задумчивый и довольно важный – стоял у окна большого коридора, заложив руку за спину и подбрасывая ею фалду вицмундира: это занятие он любил. Увидев Глеба, слегка улыбнулся – улыбка скользнула по бледному лицу с карими, умными глазами – нельзя было понять, насмешливая или сочувственная.
– Вот, вот именно. С вами и хотел поговорить. С вами.
Глеб относился к Александру Григорьичу с уважением, некоторым смущением. Не совсем он простой. Говорили, что в молодости считался редких дарований математиком, должен был быть оставлен при Университете, но не вышло – попал в провинцию. Теперь он инспектор Реального Училища в Калуге и Глебов классный наставник. Три года назад женился на бывшей своей ученице Кате Крыловой. Живет уединенно близ Никольской, в одноэтажном кирпичном домике. Иногда, проходя по переулку, можно видеть его за окном: укутавшись в плед (из-за склонности к простудам), подолгу, неподвижно читает. Глеб иногда о нем думал. Он представлялся ему вроде астролога или чернокнижника, в жизни его будто некая тайна. Бог знает, может быть, сидя в своих креслах, шарфах, пледах, вдруг да и откроет новое дифференциальное исчисление. Но сейчас он прежде всего начальство.
– С вами, и вот о чем-с…
Александр Григорьич таинственно поджал губы, расширил глаза: не то чтобы они приняли угрожающее выражение, но все-таки на чем-то настаивали.
– Я знаю, что вы хорошо учитесь. Да, да. И превосходно-с. Так и надо. Да, так и надо.
Он медленно повел Глеба за собою по коридору, все побалтывая фалдой вицмундирной – рука его за спиной.
– Но не одно это. Жизнь юноши состоит не из одного учения. Человек живет-с, и юноша живет-с. В юноше слагается будущий гражданин.
Глеб шагал рядом. Смутно он уже чувствовал, куда клонит Александр Григорьич.
– Мне известно, что вы посещаете театры. А на днях были даже и в концерте, не предупредив вашего классного наставника! – Он расширил глаза, повернул голову и настолько приблизил бледное свое лицо к Глебу, что тот увидел все жилки глаза и бледно-оранжевый ободок зрачка.
Глеб признал свою вину. И несколько вспыхнул, сказав, что случайно и в последнюю минуту получил билет от Анны Сергеевны, вице-губернаторши. Ему приятен был звук слов: «Анна Сергеевна» – и то, что как будто она сама его позвала.
– Принимаю во внимание, что вас пригласили за несколько часов до концерта. И, разумеется, не возражал бы ни против музыки, ни против общества, в котором находились. Не возражал бы. Да, да, да! (Он подкидывал рукой сзади фалду.) Не возражал бы. И все-таки – я должен знать, где находятся и что делают ученики вверенного мне класса… – Он опять расширил глаза. – Но это еще не все. Не все-с! Я вообще замечаю в вас в последнее время нечто новое… Мало того, что вы начинаете вести рассеянный образ жизни, да, рассеянный… – в вас наблюдаются и некоторые черты, мало подходящие и к вашему возрасту, и к положению воспитанника Училища.
Маленькие ноги Александра Григорьича, в сапожках на высоких каблуках, негромко, но четко отстукивали. Паркет блестел. Глеб старался идти с ним в ногу – это было не так легко: Александр Григорьич хотя выше среднего роста, но шагал мелко. Они проходили мимо стеклянных дверей, там классы. Привычным взором заглядывал туда Александр Григорьич. За стеклом ученики на партах, учитель за своим столиком.
Что-то они говорили, но отсюда казались тенями, как в немом синема.
Александр же Григорьич припомнил Глебу и странность последнего его русского сочинения («Москва, как много в этом звуке для сердца русского слилось» – Глеб неожиданно осудил Москву), и его теологические уклонения, и наконец…
– Вы, кажется, читаете Эмиля Золя?
Глеб на этот раз был в довольно мирном, быть может, слегка и смущенном духе.
– Да, Александр Григорьич, читаю.
Александр Григорьич высоко подбросил за спиной фалду. Проходя в эту минуту мимо четвертого класса, сделал ученику Евстигнееву, занимавшемуся подсказом, страшные глаза, погрозил пальцем.
– А между тем, Золя пакостный писатель. Да, я вам говорю: пакостный. Засоряет и отравляет душу юноши.
Дойдя до конца коридора, они повернули назад. Золя был вполне разгромлен. Глеб, впрочем, не особенно его и защищал. И когда Александр Григорьич спросил его, чем он больше сейчас занимается, Глеб ответил для него неожиданно, ответ удивил:
– Астрономией и рисованием.
– Астрономией!
Александр Григорьич опять расширил глаза, но теперь не угрожающе.
– И хорошо-с. Но что же вы, собственно, делаете?
Глеб несколько преувеличил, но его ход оказался правильным, да это и не была вполне выдумка: не только потому, что показал Анне Сергеевне Кассиопею, но он действительно этой зимой кое-что читал о небе, достал звездный атлас и находил большую радость в том, чтобы отыскивать и наблюдать звезды. Некоторые вечера, когда Красавец с Олимпиадою уезжали, он действительно проводил над Фламмарионом. Юпитеры и Венеры, Веги и Кассиопеи становились ему друзьями. Они пригодились и сейчас.
Насчет рисования Александр Григорьич Глеба тоже одобрил. Посоветовал обратиться к Михаилу Михайловичу. Глеб промолчал. Он отлично знал, что уж именно этого-то никогда и не сделает.
– А Золя бросьте читать. Пакостный писатель. Я вам говорю. Пакостный.
Раздался звонок. За стеклянными дверьми скучающие муравейники зашевелились. Одна за другой стали отворяться двери.
Тянуло спертым теплом. Держа журналы у левого бока, выходили учителя, вяло и скучновато. Вываливали ученики – коридор сразу загудел.
IV
В то время, когда калужский ученик Глеб готовил свои уроки, читал книги по астрономии и занимался рисованием, те самые звезды и планеты, о которых говорил Фламмарион, текли обычными путями по ночному небу над Европой и Россией, Петербургом и Калугою. Глеб знал теперь много созвездий и умел находить их в морозный вечер над Никитской. Мог слушать музыку и со сладким смущением вспоминать, как сидел с Анной Сергеевной.
Мог любить или не любить Красавца и Олимпиаду, не понимать Иоанна Кронштадтского, подкапываться под о. Парфения – в круговороте Вселенной занимал он едва видимую точку и размышления его, казавшиеся ему бесспорными и впервые высказанными, не меняли волоска в ходе жизни. Но и он сам, его мысли, волнения, стремления тоже были Вселенной, сколь бы ни казались со стороны малы.
Время срисовыванья пейзажиков, зверей, гоголевских типов прошло. Глеб теперь увлекался акварелью. В очаровательном разнообразии растений, зданий, неба, воздуха стремился уловить их формы, краски на сыром листе ватманской бумаги, натянутом на доску. Для других эти упражнения его цены не имели – он их никому и не показывал: трудился в свободные часы подпольно, точно делал нечто недозволенное. Мир никак не пропал бы без Глебовых акварелей, но для него они представляли ценность неизмеримую. Не потому, чтобы он считал их совершенными или значительными – наоборот, всегда страдал от сознания слабости, но все казалось: а вдруг сумеет создать что-нибудь и порядочное? Вдруг да изобразит, например, церковь на той стороне Никитской так, что и самому понравится? Пока что это не удавалось. Именно самому и не нравилось. Но он считал занятие свое первостатейным. Лишь оно и оправдывало его жизнь. С упорством страстно противополагал Вселенной ребяческие свои картинки – но противополагал…