Петр Первый - Николай Павленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я поеду к отцу с условием, чтобы назначено было мне жить в деревне и чтобы Евфросиньи у меня не отнимать. Приезжай завтра с Румянцевым, и я скажу вам свой ответ.
На следующий день, 4 октября 1717 года, царевич неровным от волнения почерком написал письмо отцу, в котором «всенижайший и непотребный раб и недостойный называться сыном Алексей» извещал о своем намерении вернуться в Россию и еще раз просил прощения. Готовясь к отъезду, царевич предусмотрительно сжег все бумаги и черновики писем.
14 октября царевич Алексей в сопровождении Толстого и Румянцева выехал из Неаполя. В пути он получил письмо отца, находившегося уже в Петербурге: «Мой сын. Письмо твое, в четвертый день октября писанное, я здесь получил, на которое ответствую: что просишь прощения, которое уже вам пред сим чрез господ Толстого и Румянцева письменно и словесно обещано, что и ныне паки подтверждаю, в чем будь весьма надежен. Также о некоторых твоих желаниях писал к нам господин Толстой, которые також здесь вам позволятся, о чем он вам объявит».
Одновременно Петр отправил письмо и Толстому: «Между другими доношениями писал ты, что сын мой желает жениться на той девке, которая у него, также, чтоб ему жить в своих деревнях — и то, когда сюда прибудет позволено ему будет. А буде же тогда здесь не похочет, то мочно где и в деревне учинить, по прибытии сюды».
Алексей находился в бегах около полутора лет. Месяцы добровольного заточения, на которое обрек себя царевич, прошли в болезненных мечтаниях о троне. Живя в полной изоляции, он получал от австрийских властей только те сведения, которые, как казалось венскому двору, могли подогревать честолюбивые мечты царевича.
Равным образом и оставшиеся в России его сообщники не были осведомлены о том, где и как пристроился беглец.
Снедаемый любопытством Авраам Лопухин, которого царевич не посвятил в тайны своего плана бегства, приехал однажды к австрийскому резиденту в Петербурге и затеял с ним рискованный разговор:
— Где обретается ныне царевич и есть ли о нем ведомость?
Получив уклончивый ответ, Лопухин спросил в упор:
— У вас ли ныне царевич обретается?
Лопухину очень хотелось, чтобы у австрийского резидента и его правительства сложилось впечатление, что царевич не одинок, что в России у него масса влиятельных сторонников, что они уже начали энергично действовать. Сочиненная версия — в этом Лопухин тоже был убежден — станет достоянием не только венского двора, но и Алексея, моральный дух которого надлежало постоянно взбадривать приятными небылицами.
Расчет оказался верным: австрийский резидент поспешил донести о беседе с Лопухиным вице-канцлеру Шенборну, а последний копию донесения переправил царевичу. Читал ее царевич с нескрываемым удовольствием. Еще бы, в донесении сообщалось о бунте, поднятом заговорщиками в пользу царевича: «здесь стоят и заворашиваются уже кругом Москвы». Заговорщики якобы готовили убийство царя.
Австрийское правительство не скупилось на такого рода сведения. На радостях царевич потирал руки, когда до него донеслась ложная весть о восстании против Петра, якобы вспыхнувшем в войсках, находившихся за границей.
До него донесли молву о победе, будто бы одержанной шведами над русскими войсками, — это тоже вызвало неподдельный восторг. Прослышав о болезни своего сводного двухлетнего брата, которого Петр прочил в наследники, царевич усмотрел и в этом промысел божий: «Батюшка делает свое, а бог свое».
В затуманенной винными парами голове царевича рождались планы один фантастичнее другого. Позже он признается, что его сокровенной мечтой была смерть отца. Тогда он, царевич, по зову вельмож вернется в Россию.
Серьезные надежды царевич возлагал на сенаторов и министров. Лица, своей карьерой целиком обязанные отцу, сразу же переметнутся на его, Алексея, сторону, как только он появится в России.
Лесть, расточаемая на всякий случай в адрес наследника, светские улыбки, мимолетно оброненные фразы, знаки внимания — все запечатлевалось в мозгу царевича, и из воспоминаний об этих встречах и разговорах он строил эфемерные планы. Почему канцлер Головкин, вице-канцлер Шафиров, адмирал Апраксин, сенатор Стрешнев и другие вельможи должны были встать под его, царевича, знамена? Потому что всем им надоел Меншиков, и они «желали быть лучше подо мною, нежели под своим равным». В ряды своих сторонников он зачислил старого фельдмаршала Б. П. Шереметева на том основании, что «Борис Петрович и многие из офицеров мне друзья же». Командир корпуса генерал Боур в представлении царевича тоже был его закадычным другом, и если бы он, Боур, из Польши, где стоял корпус, двинулся на Украину, то встретил бы поддержку со стороны киевского губернатора князя Д. М. Голицына и киево-печерского архимандрита: «А на князя Дмитрия Михайловича имел надежду, что он мне был друг верный и говаривал, что я тебе всегда верный слуга».
Царевич не довольствовался обсуждением со своей возлюбленной слухов, рассказом сновидений, которые, по его мнению, пророчили ему безмятежное будущее. Временами он проявлял активность. Вел переговоры о предоставлении военной помощи австрийским императором и, кажется, не прочь был переметнуться под покровительство шведского короля и с его помощью добиваться трона.
В часы, когда на смену тревожному состоянию приходило успокоение, он садился за стол и медленно, взвешивая каждое слово, писал письма Карлу VI, русским сенаторам и архиереям. Одно из таких фарисейских писем, адресованных сенаторам, Алексей передал 8 мая 1717 года австрийскому чиновнику, с тем чтобы последний переправил его в Россию. Письмо это сенаторы так и не получили, австрийский двор не рискнул переслать его по назначению, оно лежало без движения в Венском архиве 130 лет, пока его не обнаружил историк.
Корреспондентов царевич извещал, что «ныне обретаюся благополучно и здорово под хранением некоторые высокие особы до времени, когда сохранимый меня господь повелит возвратитися в отечество паки, при котором случае прошу не оставить меня забвенна; а я всегда есмь доброжелательный вашей милости, так и всему отечеству до гроба моего». Далее Алексей просил не верить слухам, если таковые распространяются, о своей смерти.
А что будет потом, когда наконец долгожданная власть окажется в нетвердых руках наследника?
На этот вопрос Алексей не мог дать развернутого и конструктивного ответа ни себе, ни своим друзьям, ни своим недругам, записывавшим пыточные речи, когда каждое слово признания вытягивалось ударами кнута. Лишь одна черта программы царевича, если так можно назвать его бессвязную болтовню, которую доводилось слушать Евфросинье, вырисовывалась достаточно определенно — возврат к старому, полный отказ от преобразований в области культуры, быта, административного устройства. Он намеревался предать забвению флот, оставить Петербург, «жить зиму в Москве, а лето в Ярославле». Крутой поворот во внутренней и внешней политике царевич предполагал осуществить людьми, придерживавшимися старомосковских обычаев: «Я старых всех переведу, а изберу себе новых по своей воле». Под «старыми» он подразумевал ближайших сподвижников Петра, людей, пользовавшихся доверием царя. Планы царевича, таким образом, зачеркивали усилия страны и огромные жертвы народа, в итоге которых Россия вышла к берегам Балтики.
Путь от Неаполя до Москвы царевич преодолевал в течение трех с половиной месяцев. В то время как карета с беглецом катилась по размытым осенней непогодой дорогам, беременная Евфросинья в сопровождении брата и Ивана Афанасьева, чтобы не потревожить себя на ухабах, ехала не спеша, а затем по настоянию царевича до наступления родов остановилась в Берлине.
Сохранилась переписка между Евфросиньей и царевичем, любопытная прежде всего для характеристики их взаимоотношений. В них трогательная забота о женщине, которая готовилась стать матерью его ребенка, слепая вера в привязанность к нему. «Не печалься, друг мой, для бога», — пишет Алексей из Болоньи. «Маменька, друг мой! По рецепту доктурову вели лекарство сделать в Венеции, а рецепт возьми к себе опять. А буде в Венеции не умеют, так же как и в Болоний, то в немецкой земле в каком-нибудь большом городе вели оное лекарство сделать, чтобы тебе в дороге без лекарства не быть».
«Матушка моя, друг мой сердешный, Афросиньюшка, здравствуй! — пишет царевич из Инсбрука. — И ты, друг мой, не печалься, поезжай с богом, а дорогою себя береги… А где захочешь отдыхай, по скольку дней хочешь. Не смотри на расход денежный: хотя и много издержишь, мне твое здоровье лучше всего».
Последнее письмо Евфросинье Алексей направил из Твери. Царевич выражал надежду, что «меня от всего уволят, что нам жить с тобою, будет бог изволит, в деревне и ни до чего нам дела не будет». Царевич полагал, что его давнишнее намерение жениться было близко к осуществлению. Мысль об этом он как-то высказал Ивану Афанасьеву задолго до бегства: «Ведайте себе, что на ней женюсь. Ведь и батюшка таковым же учинил», то есть вступил в брак с безвестной пленницей.