Замок братьев Сенарега - Анатолий Коган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В замковой тюрьме, чьи двери были уже крепко заперты, на устланных соломой нарах безмятежно спали все пятнадцать белгородских ясырей. Сотник нашел во тьме свободное ложе и опустился на него. Отовсюду раздавался могучий храп, привычные для Тудора ночные звуки по многим казармам; бывалому воину они не мешают спать, бывалого ратника они, напротив, толкают в мягкие дебри сна, напоминая, что ночь дорога покоем, что надо набраться сил для следующего дня.
Тудор спокойно уснул. Он не слышал уже, как привели других его знакомцев и товарищей, они — не стали его будить.
Утро узники более почуяли, чем увидели: темница оправдывала свое звание мраком, лишь несколько маленьких, забранных ржавыми решетками оконцев пропускали скупой свет. Сотник из Четатя—Албэ проснулся тоже.
— Утро добрым будет навряд ли, — услышал он звучный голос Мастера. — Но я желаю все—таки доброго утра всем, синьоры мои.
Ответом были молчание, кашель, лихое кряканье, с которым добрый молодец, отгоняя остатки сна, потягивается поутру на жестком ложе, Кто — то толкнулся в дверь и разразился проклятиями.
— Братцы, нас заперли!
— Брама — на запоре, добрые рыцари. Что там у них стряслось?
— Э, у нас — новые. Баде[94] Тудор, это твоя милость?
Узникам не потребовалось много времени, чтобы разобраться, что к чему. Яростный стук в дверь вызвал с той стороны угрозы и брань. Надо было смириться и ждать.
— Море от нас уплыло, — с сожалением сказал кто—то. — Но умыться—то нам хоть дадут?
Словно в ответ, загремели засовы, и двое конюхов внесли на шесте здоровенную бадью с колодезной водой. Узники поплескались. Потом и закусили — водой, хлебом да брынзой, принесенной угрюмым татарином. Покрутив башкой в чалме, Буркам разглядел в полутьме Тудора и чуть ощерился, что означало понимание и готовность помочь.
Делать более было нечего. Двое или трое из воинов захрапели опять. Остальные собрались в кружок.
— Что делать будем, паны — молодцы? — промолвил Тудор. — Бросили нас фряги за решетку; что же нам теперь делать?
— Покамест, бэдицэ Тудор, сила — у них, — сказал старый войник Драгош. — Надо бы погадать сперва, что станут делать с нами они.
— По руке — не умею, карты — не захватил, — усмехнулся витязь. — Может есть у кого что—нибудь, на чем ворожба — верней?
— Есть нож, пан сотник, — заявил кто—то.
— И у меня!.. И у меня! — послышались негромкие голоса.
— Шесть ножей — шестеро оружных, — одобрил Тудор. — И это все? Я, видите, ничего не припас.
— Для твоей милости есть кое—что подостойнее. — Из рук в руки Тудору передали спрятанный кем—то в углу, укутанный в лоскут рогожи большой тесак, почти саблю.
— Запасливый, вижу, здесь народ, — похвалил Тудор, — спасибо. Ну вот, теперь можно ждать.
— Но что задумали эти псы? — спросили из того же угла. — Зачем замкнули нас, и ваши милости — с нами?
Сотник рассказал, что знал. О галее, которую ждали фряги. О хозяине ее — известном на многих морях разбойнике. Об исчадии ада — рыжем монахе, повелевающем ныне в Леричах, под чьим началом достойные Сенареги, и дотоле не агнцы божии, способны на любую мерзость.
«Галея, — понял Мастер, — для меня».
«Корабль для меня, — подумал Орхан. — Первая гавань для нее — Стамбул, где ждет меня брат».
— Неужто, и нас за море отправят, — спросил молодой Юга, — не дождавшись выкупа?
— Твой выкуп — двадцать дукатов, — пояснил белокурый лучник Сас. — А за морем цена тебе — все сорок, здоровый вымахал. Вот и прикинь.
В темнице стало тихо. Тудор с удовольствием оглядывал земляков: народ подобрался бывалый и крепкий. Надо дать им теперь помолчать, измерить открывшуюся опасность, взгрустнуть над собой. Потом — указать, как спастись. Что не все еще потеряно — это сотник знал. С ними тремя будет почти два десятка мужей.
Мысли сотника унеслись на близкую волю, к высокому донжону, к знакомому окну. Тудор должен был гневаться на себя. Бывалый ратник присох к девчонке, ровно несмышленыш; из—за этого, признался теперь себе, тянул с развязкой, для которой давно настала пора, давал тянуть время и Василию. Может быть, этим сгубил других и себя, может быть, что еще хуже, упустил злого врага, не отмстил рыжему татю, не сделал дела, ради которого прибыл сюда, оставив родной рубеж. Но нет, он не станет клясть за то девушку. Тудор видел, как несхожа Мария с теми, прежними, которых встречал в Италии и иных краях, с белгородскими генуэзками и венецианками, с красавицами иных — племен. Прежние шли к нему, привороженные его силой, ради плеч его могучих и рук, ради его плоти. Эта раскрывалась пред ним девичьей душою ради него самого. В ее глубоком, обращенном к нему взгляде не было ни завлекательства, ни игры. Был только зов — навечно. Была немая речь: ты да я друг для друга, рождены. Тудор знал также — оставить ее он уже не мог. Это значило бросить ее, предать. И всю жизнь видеть потом во снах ее глаза, полные упрека глаза преданного тобою ребенка.
— Гадать, стало быть, нечего, — за всех сказал старый Драгош. — Лучше здесь в землю лечь, чем за море на рабьи рынки плыть.
— Твою милость, пане сотник, все знаем добре, — поддержал его Рагузан. — За тобою пойдем, только прикажи.
— Спасибо, воины Молдовы, — кивнул сотник. — Что делать — не ведаю покамест и сам. Скоро, верно, узнаем все.
— Нам бы только волюшку вернуть, — вздохнул килийский кэушел[95], голубоглазый Юга. — Волюшку, украденную татарином любушку.
— И которую теперь стережет безбожный немец, — добавил копейщик Зэбрелуш.
Засовы снова скрипнули, и в дверях, будто на зов, прекрасноликий и суровый, возник Конрад фон Вельхаген. Ни слова не говоря, рослый ливонец переступил порог, пересчитал присутствующих взглядом и так же молча удалился. Вослед ему понеслись проклятья.
— Полно, друзья мои, — снова подал голос Мастер, — этот человек на службе. Сердцем он не так уж плох.
Тудор усмехнулся. Он вспомнил слова, совсем недавно сказанные ему о немце Василем.
— Верно, Тудор, — молвил тогда Бердыш, — очень правильный рыцарь Конрад. Истинный рыцарь, — блеснул он хитро глазами, — коли они есть. На ристалище делает, что положено в таком месте: упавшему супротивнику руку подаст. На войне того же — прирежет, на то и кинжал особый носит. В своей земле вдовицу иль сироту непременно защитит, в чужой — обидит. Когда он в дозоре да по приказу дорогой скачет — оборонит путника от татей, когда по своему делу с дружками едет — ограбит сам.
— Может быть, — согласился сотник. — Только как это объяснить?
— Вся тайна в том, — отвечал москвитин, — что этот Конрад любое дело делает так, как надо в том месте и среди тех людей, меж которыми в тот час обретается, всегда в согласии и ладу с теми, кто вкруг него, но прежде — с отдающими приказы. Чтобы довольны были все — товарищи, начальники, дружки. Ибо Конрад — немец, со всем дурным и добрым, что в том племени есть.
Тудор улыбнулся, так созвучны были думы Василя его собственным.
Рыцарь Конрад, все в том же счастливом расположении духа, в которое его приводило отправление служебного долга, в это время спешил к донжону, куда его срочно вызвали повелители и сеньоры. Поводом для того был только что состоявшийся в горнице старшего Сенарега разговор.
Утро для мессеров Пьетро и Амброджо началось, как обычно, с совместного рассмотрения имущественных и денежных дел. Перед ними мерцала золотым обрезом специально для этого принесенная любимейшая настольная книга Амброджо «Практика торгового дела», знаменитое сочинение флорентинца Франциско Перголетти, громоздилась кипа бумаг.
— Тридцать пушек по семьдесят дукатов за штуку, — говорил Пьетро, беря в руки очередной листок.
— Это дорого, — вяло отзывался Амброджо.
Мессер Пьетро откладывал бумажку вправо. Если Амброджо говорил «дорого». — значит, цена приемлема.
— Сто новых арбалетов по три флорина штука.
— Это дорого, но все равно — бери.
И мессер Пьетро положил бумажку туда ж, ибо брат, в сущности, сказал: «Почти даром». Слово «дешево» в применении к покупкам Амброджо не использовал никогда.
— Сто штук ипрского сукна на платье для солдат, по пять флоринов.
— Это слишком дорого. — Амброджо чуть заметно повысил голос. Пьетро положил, однако, и эту фактуру в правую стопку. Заявление брата следовало понимать так: «Это нас разорит, но, раз ты настаиваешь, поступай по—своему, ответственность — на тебе».
— Сто посеребренных шлемов миланской работы по двадцать четыре флорина, — сказал старший брат.
— Это невозможно, — сказал Амброджо, и фактура легла налево: при таких словах добиваться чего—либо не имело смысла. — Походят и в простых, стальных, из нашей милой Генуи, — добавил семейный торговый эксперт. — И родине в пользу, и цена вполовину меньше.