Мистик-ривер - Деннис Лихэйн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не приставай ко мне сейчас, ладно? – Он надвинулся на него, склонился совсем близко, продолжая думать о пистолете. – Я любил ее.
Рей все не сводил с него глаз, и лицо его было непроницаемо, как резиновая маска.
– Ты знаешь хоть, что это такое, Рей?
Тот покачал головой.
– Это словно ты пришел на экзамен и знаешь все ответы, едва только сел за стол. Это когда чувствуешь, что все отныне и на веки вечные будет хорошо и как нельзя лучше. И ты не ходишь, а летаешь, как на крыльях, потому что ты победитель. – Он отвернулся от брата. – Вот что это такое.
Рей похлопал по спинке кровати, чтобы он взглянул на него опять, после чего прожестикулировал:
«У тебя это будет еще раз».
Брякнувшись на колени, Брендан придвинул лицо вплотную к лицу Рея:
– Нет, не будет! Понял ты, черт тебя дери? Не будет!
Рей подтянул ноги на кровать и, весь сжавшись, отпрянул, и Брендану стало стыдно, хотя гнев и не совсем прошел, потому что с немыми всегда так: чувствуешь себя удивительно косноязычным. Все, что хотел сказать Рей, выходило у него гладко и без усилий, и именно так, как было замыслено. Он не знал, что такое искать нужное слово или путаться в словах из-за того, что речь опережает мысль.
Брендан хотел бы разливаться соловьем, хотел бы, чтобы слова текли из его уст сплошным потоком страстного, черт подери, если и не совсем внятного, зато совершенно искреннего и чистосердечного монолога – данью памяти Кейти; хотел бы объяснить, что значила она для него, что это было – уткнуться носом ей в затылок на этой самой кровати, сплести свои пальцы с ее пальцами, слизнуть мороженое с ее подбородка или сидеть рядом с ней в машине и видеть, как хмурится она, приближаясь к перекрестку, и слушать ее болтовню, и ровное дыхание, и сонное посапывание, и...
Он хотел бы, чтобы монолог этот длился часами. Чтоб собеседник понял, что говорит он не просто, чтоб поделиться идеями или мнениями. Ведь иногда в слова пытаются вложить все, выразить всю свою жизнь. И хоть, открыв рот, ты уже знаешь, что попытка тщетна, почему-то важно само стремление к ней. Ты попытался, и это главное, и что наша жизнь, как не попытка?
Однако и думать нечего, что Рей его поймет. Слова для Рея – лишь мелькание пальцев, ловкие взмахи рук, округлые жесты. Слов на ветер он не бросает. Общение ради общения ему чуждо, говорится в точности то, что нужно сказать, остальное отбрасывается. Изливать свою скорбь, свое горе перед братом с его невозмутимым лицом Брендан постеснялся бы. Да и ни к чему это.
Он встретился с испуганным взглядом братишки, съежившегося на кровати и глядящего на него вылупленными глазами, и протянул ему руку.
– Прости, – сказал он и сам услышал, как изменил ему голос. – Прости, Рей. Хорошо? Я не хотел на тебя накидываться.
Рей пожал ему руку и встал.
«Значит, мир?» – прожестикулировал он, следя за каждым движением Брендана, словно готовый при первых же признаках нового взрыва сигануть в окно.
«Мир, – также жестами ответил ему Брендан. – Все в порядке».
20
Когда она вернется домой
Родители Шона жили на огороженной территории приюта Уиндгейт – конгломерата маленьких, в две спальни, оштукатуренных домиков в тридцати милях от города. Каждые двадцать номеров образовывали секцию со своим бассейном и рекреационным центром, где субботними вечерами устраивались танцы. По краю комплекса протянулась цепочка небольших полей для гольфа, формой своей напоминающая полумесяц, и с конца весны до начала осени на полях этих жужжали газонокосилки.
Отец Шона в гольф не играл. Давным-давно он решил, что это игра для богатых и занятия гольфом стали бы своего рода предательством его рабочих корней. Мать Шона играть пробовала, а затем забросила гольф, заподозрив, что партнеры втайне посмеиваются над ее фигурой, легким ирландским акцентом и одеждой.
Так они и жили здесь тихо-спокойно и, по большей части, замкнуто, хотя Шон и знал, что у отца здесь завелся приятель – коротышка-ирландец по фамилии Райли, тоже живший в пригороде до того, как переселился в Уиндгейт. Райли, также не видевший прока в гольфе, время от времени выпивал с отцом рюмочку-другую в «Норе», забегаловке на противоположной стороне автострады № 28. А его мать, человек по природе сердобольный, помогала справляться с недугами соседям постарше. Она возила их в аптеку за назначенными медикаментами или к доктору за новыми назначениями, чтобы пополнить домашнюю аптечку. Мать Шона приближалась к семидесяти, но во время таких поездок она чувствовала себя молодой и полной жизни, а так как большинство ее подопечных были вдовцами и вдовами, то крепкое здоровье свое и мужа она воспринимала как дар небес.
– Они одиноки, – говорила она Шону о соседях, – и даже если доктора не говорят им об этом, все их хвори происходят от одиночества.
Нередко, едва миновав будку охраны и въехав на главную магистраль, через каждые десять метров испещренную желтыми полосами ограничителей скорости, на которых начинала дребезжать ось, Шон чувствовал, что его одолевают видения: улицы, пригороды, прошлые жизни всех обитателей Уиндгейта, оставленные ими позади, и тогда сквозь реальный пейзаж – аккуратные оштукатуренные домики и колючие газоны – проступали другие силуэты: квартиры без парового отопления, унылая белизна холодильников, металлические пожарные лестницы, дети, гомонящие на улицах, и все это проносилось как в утренней дымке перед боковым его зрением. И он мучился тогда виной – сын, поместивший своих стариков родителей в приют, – виной необоснованной, потому что официально Уиндгейт приютом для стариков после шестидесяти не считался (хотя, если честно, Шон ни разу не встречал здесь обитателя моложе шестидесяти лет), и родители его переехали сюда по собственному желанию, запрятав в чемоданы вместе с вещами многолетние свои жалобы на городскую суету, и шум, и преступность, и транспортные пробки, чтобы очутиться в месте, где, по выражению отца, «можно гулять без опаски и не оглядываться». И все же Шону казалось, что он предал их, что приложил меньше усилий, чем они рассчитывали, чтобы удержать их рядом с собой. В Уиндгейте Шон сразу же различил черты смерти или по крайней мере полустанка на пути к ней. Ему не только ненавистна была мысль, что здесь будут коротать дни его родители, дожидаясь времени, когда их самих понадобится сопровождать к доктору, ему отвратительно было и себя вообразить в этом или подобном месте. И в то же время он знал, что шансов окончить свои дни где-нибудь еще у него мало. Ему тридцать шесть – пройдено более половины пути к двухспальному домику Уиндгейта, и вторая половина промелькнет гораздо быстрее первой, не успеешь и глазом моргнуть.
Мать задула свечи на торте, стоявшем на маленьком столике в обеденном уголке, помещавшемся в нише между крохотной кухней и более вместительной гостиной, и они спокойно поели и выпили чаю под тиканье стенных часов и гул кондиционера.
Когда они закончили, отец встал:
– Я вымою тарелки.
– Нет, этим займусь я.
– Ты сиди.
– Нет, разреши уж мне.
– Сиди, именинница.
Мать с легкой улыбкой откинулась на спинку стула, а отец собрал тарелки в стопку и понес их в кухню за перегородку.
– Не забудь про крошки, – сказала мать.
– Не забуду.
– Если ты не смоешь крошки в сток, у нас опять заведутся муравьи.
– У нас был один муравей. Один.
– Их было больше, – сказала мать, обращаясь к Шону.
– Полгода уже прошло, – сказал отец под шум воды.
– И мыши были.
– Не было у нас мышей.
– А у миссис Файнголд были. Целых две. И ей пришлось ставить мышеловки.
– Но у нас же мышей нет!
– Это потому, что я слежу за тем, чтобы ты не оставлял в раковине крошек.
– Господи, – сказал отец Шона.
Мать тянула чай, поглядывая на Шона поверх чашки.
– Я вырезала статью для Лорен, – сказала она, поставив чашку обратно на блюдце, – и куда-то здесь ее положила.
Мать Шона вечно делала вырезки из газеты и вручала их ему, когда он приезжал. А иногда она посылала вырезки по почте порциями в девять-десять вырезок; открыв конверт, Шон находил там аккуратно сложенную толстенькую пачку как напоминание о том, сколько времени прошло с его последнего визита. Вырезки были на разные темы, но всегда касались либо домашнего хозяйства, либо медицины и здорового образа жизни – советы, как сделать, чтобы волокна ткани не забивали сушилку или чтобы не перегорала морозильная камера; за и против прижизненных завещаний; как не стать жертвой ограбления в отпуске; советы мужчинам на нервной работе («Пешие прогулки – и вы проживете сто лет»). Шон понимал, что таким образом мать выражает свою любовь и это равнозначно былому застегиванию ему пуговиц или тому, как раньше поправляла она ему шарф на шее, когда январским утром собирала его в школу. И Шон не мог сдержать улыбки, вспоминая, как за два дня до отъезда Лорен по почте пришла вырезка «Прорыв в лечении бесплодия» – родители никак не могли уяснить, что бездетность Шона и Лорен не что иное, как их собственный выбор, порожденный их общим, хоть и молчаливым опасением, что родители из них получатся никудышные.