Человек Космоса - Генри Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заблудиться на родном острове?!
Позор!
Мальчик попытался взобраться на ближайший уступ, надеясь сверху рассмотреть окрестности. Ссадил колени, ободрал правый локоть. И наконец разразился проклятиями: с уступа открывался прекрасный вид на пыль, скалы и предательницу-тропинку, исчезавшую в камнях. Выше карабкаться остерегся: свалишься — костей не соберешь. Колени ужасно жгло, когда лез обратно. В придачу томила зависть к Кошмару: пес обидно устроился в тенечке, задремав. Самым разумным было поворачивать обратно. Мальчик редко бывал в полном одиночестве; чувство особенности сегодняшнего дня испарилось, сменившись растерянностью.
Привычной, но оттого не менее горькой.
Последнее, что оставалось: упрямство. Набычившись, Телемах двинулся дальше, в глубь скал.
— Нет, никогда не бывали столь боги в любви откровенны, — запел он, приободряясь, — сколь откровенна была с Одиссеем Паллада Афина!
Эту песню на хлебоедских пирах часто пел объявившийся год назад на Итаке бродячий аэд, некий Фемий по кличке Ангел. Пьяные хлебоеды заказывали ее раз за разом, одаривая певца жареными козьими желудками и подливая вина в чашу. Разражались хохотом, видя в словах нечто крайне смешное. Ангел послушно шел на поводу у заказчиков. В сущности, аэд был славным человеком, просто в жизни ему не повезло. Скиталец; перекати-поле. Однажды мальчик подсел к бродяге, отдыхавшему после ночной попойки. «Сочини песню, — попросил он, искательно заглядывая в странные, ярко-синие глаза певца. — Песню про возвращение отца. Ты не думай, у меня есть чем заплатить…»
Ангел молчал, дергая себя за прядь волос на виске.
«Ты не думай, — повторил мальчик. — А если эти станут браниться, я вступлюсь за тебя. Все-таки я в доме хозяин…»
«Ты просто не понимаешь, хозяин, — голос аэда был сиплым после вчерашних трудов. — А я, наверное, не сумею объяснить. Возвращение твоего отца — слишком счастливый конец для сегодняшних песен. А мы живем в дрянное время. Сегодня никто не верит песням со счастливым концом. Смеются: так не бывает. Кривят носы. Плюются. Сегодня плохое завершается очень плохим, говорят они. Из двух жребиев выпадает худший, говорят они. Это — правда жизни, И незачем ее приукрашивать, искушая нас ложной надеждой. У вас есть козопас Меланфий, безнаказанный убийца. Есть его сестра Меланфо[83], сука блудливая. У нас, певцов, отныне и навеки есть меланфия, горячо любимая народом. Нынче платят за трагедии, хозяин. За все остальное в лучшем случае презирают. В худшем — бьют».
«Сочини песню, — мальчик почувствовал, что сейчас позорно расплачется. — Пожалуйста».
«Извини. Я не стану этого делать», — аэд отвернулся. Телемах смотрел на тощую спину с рядом позвонков, выпирающих рыбьей хребтиной. В сердце шевелилась тонкая игла, выточенная изо льда отчаяния. «Тогда я сам придумаю такую песню», сказал мальчик, не веря ни единому своему слову.
Ангел пожал плечами.
СТРОФА-II
Над морем встал алмазный щит…[84]
Кривая, говорят, выведет. Правильно говорят. Часа через полтора, когда в придачу к прочим бедам Телемах ремешком сандалии натер водянку на правой лодыжке, он неожиданно вывалился на луг. Зеленая, слегка жухлая трава пестрит лишаями проплешин. Овцы с козами трудятся: остаточки подъедают. Пастухи готовят свой немудреный обед. От костра вкусно тянет дымком, случайно затлевшим чабрецом, бараньей похлебкой, сваренной по-лаконски: с кровью, луком и уксусом.
В животе громко заурчало.
У блужданий по горам одно достоинство: жрать после хочется, спасу нет.
— Радуйся, басиленок! — От костра вскочил лохматый старик. Припадая на одну ногу, заковылял навстречу мальчику, шарахнувшемуся было прочь. Рябое лицо старика лучилось искренней радостью. На «басиленка» Телемах хотел сперва обидеться, даже накричать на грубияна, но вовремя опомнился.
«Малыш» со стороны звучит куда хуже.
— Я это, я, басиленок! — заполошно орал рябой, полагая, что Телемах может испугаться незнакомого человека. В его подозрении крылся зародыш правды, отчего кровь густо ударила в щеки. — Эвмей я!.. Не боись, басиленок!..
Ну конечно. Мама рассказывала: рябой Эвмей был приставлен к папе дядькой-телохранителем. Потом с дедом моря бороздил. Воевал. С дедом же и вернулся, калека: сперва при доме околачивался, где запомнился мальчику совершенно детскими, легкомысленными не по годам выходками, а после смерти бабушки на пастбища подался. И вот этот рябой-колченогий чудила, насквозь пропахший свиным закутом, был отцовым педагогосом[85]?
С дедом плавал бок о бок?!
Мальчик не удержался: хмыкнул. Однако Эвмей не обратил на это никакого внимания. Он действительно был рад. Ковыляя навстречу басиленку, вскользь сожалел, что нога совсем плохая стала. Вздорная. Память о стреле, вторично порвавшей искалеченные сухожилия в Фаросском сражении. Спасибо рыжему хозяину: свалился на флот Черной Земли, как снег на голову… Иначе кормили бы рыб на дне. Рана давно зажила, но беспрерывно ныла — не на погоду, а когда вздумается. Вот сейчас, например: солнце, жара, а она, проклятущая, свербит. Еле до басиленка дошкандыбал. Похож, ничего не скажешь. Отцова порода. Но — другой. С этим стань на бревно, подвесь козла за спину, так и толкать не придется. Сам свалится. Сам и выберется: упертый. Вон, ноги стер-посбивал, а сюда выбрел. Испортили парня бабы, вчистую испортили! Ладно, раз не сломался покамест, значит, можно выправить. У парня своя война. Как у старого Лаэрта. У басилиссы. У Эвриклеи. У него, рябого Эвмея. У маленькой армии, имя которой: «семья Одиссея».
Ничего, вот вернется рыжий хозяин…
Эвмей нахмурился. В сердце ожила ядовитая заноза: дернулась, обожгла. Когда он думал об Одиссее-Забытом, с рябым творились чудные вещи. Хозяин, ясное дело, давно в Аиде тенью бродит — иначе уже объявился бы на Итаке. Это понятно и дураку. Это понятно и рябому Эвмею. Он знал: хозяин не вернется. Он верил: вернется. Вера и знание разрывали душу надвое, будто бешеные кони. Больно. Очень больно. Последние годы Эвмей много пил. Филойтий-дружище бранится: что ж ты, рябой, творишь!.. Эвриклея вовсе чашу отбирает. Ладно им! Вот басиленок пришел, как тут не выпить!..
Мальчик покорно дал старику всласть обхлопать себя на радостях. Через плечо рябого Телемах разглядывал людей у костра. Сидевшую вместе с мужчинами папину няню заметил не сразу. Что няня здесь делает? Как добраться успела? Ведь утром же с ней в доме разговаривал?!
— Ноги сбил? — безошибочно определила Эвриклея, пододвигая котомку. — Давай сюда, молодой хозяин. У меня мазь с собой, к утру пройдет. Давай, давай, снимай сандалии…
Телемах для порядку крепился, делая вид, что герою царапины нипочем, а на самом деле с удовольствием отдался в умелые руки Эвриклеи. Рябой гостеприимец тем временем успел распорядиться зарезать барана — нарочно для басиленка. Дескать, юному гостю хорошо кушать надо, а хорошо — значит, от пуза. Когда животное вскрикнуло под ножом, Телемах невольно вздрогнул. Следом явился стыд. Но, кажется, никто не заметил слабости наездника, а няня — не в счет. От нее все равно не укроется даже след рыбы в воде. Это двадцатилетний мальчик знал по собственному опыту.
Пока доспевало жаркое, Телемаху поднесли сырную лепешку и деревянную чашу с вином. Вино оказалось кислым, пенистым «лягушатником», щедро разбавленным ключевой водой, но по такой жаре — в самый раз. Дар Диониса и целебные мази делали свое дело: быстро возвращалось хорошее расположение духа. В конце концов, сегодня — особенный день. Подумаешь, не на ту тропинку свернул. Подумаешь, ноги сбил. Может, оно и к лучшему: вот, на пастухов выбрел. Хлебоедов они терпеть не могут, заморышами дразнят. Интересно: заморыши — это потому что из-за моря явились, или просто сами пастухи, хоть и старые, куда как поздоровее выглядят?
Затлел, задымился былой гнев.
Сидят, понимаешь, в горах, чтобы лишний раз не кланяться. Гордые. Прятаться мы все гордые. Если сами одряхлели — дружков бы из «пенного братства» кликнули! Тоже мне, пираты, называется!.. Пираты представлялись мальчику совсем другими. Хотя он и был наслышан о прошлых подвигах дедовских пастухов, но верилось с трудом.
Сказки!
Наконец Телемаху вручили баранью ляжку, благоухающую дымом. Будущий спаситель Итаки упоенно вгрызся в мясо крепкими молодыми зубами. Молча чавкал, забрызгивая горячим жиром хитон (няня отстирает!); даже мысли о грядущих деяниях на время вылетели из головы. Наконец, утолив первый голод и отхлебнув еще вина, блаженно откинулся назад. Привалился спиной к прогретому солнцем валуну. От жирной баранины с вином его заметно разморило. Потянуло на разговоры. Надо прощупать пастухов: поддержат? Или сочтут лучшим отсидеться, как прочие трусы, выжидая, чем дело закончится?