Наш Современник, 2005 № 01 - Журнал «Наш cовременник»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чем же столь жестоко провинились авторы брошюры «На взятие Варшавы» перед просвещёнными либералами, с которыми их связывало давнее приятельство? Смеем утверждать, что в нижеследующем обозрении прегрешений и контраргументов все цитаты из текстов соответствуют контекстам, а в используемых контаминациях фрагментов нет нарочитых смысловых искажений.
Сразу бросается в глаза, что претензий к Жуковскому почти не высказывалось — и объяснялось странное великодушие атакующих довольно обидным, если не оскорбительным, для автора «Светланы» образом. Чуть позже А. И. Тургенев поведал в письме к брату Николаю, что его, Жуковского, «не должно трогать с сей стороны», ибо тот «криво видит вещи, потому что во многом не просвещён», он «ошибается исторически и умом», но «душа его точно святая». Бедный Жуковский — знал бы он, сколь высоко ценят его таланты друзья!**
Внимание критиков целиком сосредоточилось на Пушкине. А главными идеологами и координаторами кампании выступили ближайшие к поэту люди — князь П. А. Вяземский и братья Тургеневы***. Они-то и предъявили важнейшие иски автору послания «Клеветникам России» и «Бородинской годовщины». Прочие полемисты семенили по их стопам и преимущественно твердили зады, иногда, впрочем, вставляя собственное слово. Таким словом, были, к примеру, обвинения Пушкина в «честолюбии и златолюбии», выдвинутые Н. А. Мельгуновым в письме к С. П. Шевыреву от 21 декабря 1831 года; при этом автор добавил, что поэт «огадился ему как человек». Словно вторя ему, Г. А. Римский-Корсаков заявил, что после обнародования стихотворения «Клеветникам России» он отказывается «приобретать произведения Русского Парнаса».
Серьёзные же возражения Пушкину шли, как могло показаться, по трём основным направлениям.
Первое можно назвать поэтическим или эстетическим. Характерно, что даже благожелательно отнесшийся к пушкинским стихам С. П. Шевырев («А славные стишки Ал<ександр> Сер<геевич> навалял!») недоумевал в письме к С. А. Соболевскому от 16(28) октября 1831 года: «Первый голос политики у нас выражается стихами. Это странно. В России каких чудес не совершается». Но если московский профессор, пребывавший тогда в Риме, просто мимоходом пожал плечами, то Вяземский и его сторонники предложили развёрнутые соображения. Их можно суммировать примерно в таком виде.
Пушкин написал «шинельные стихи» (слово «шинельные» подчеркнуто Вяземским и пояснено так: «Стихотворцы, которые в Москве ходят в шинеле по домам с поздравительными одами»). То, что он сделал, не входит в компетенцию поэзии («Зачем перекладывать в стихи то, что очень кстати в политической газете»). «Власть, государственный порядок часто должны исполнять печальные, кровавые обязанности, но у Поэта, слава Богу, нет обязанности их воспевать». В русских действиях в Польше «ничего нет поэтического», и автор изменил себе, стал «поэтом событий, а не соображений», как подобало бы истинному поэту. И вообще, «Поэзия — святое дело», она «человечество защищает и превозносит», «не в наши дни (запомним это: „не в наши дни“. — М. Ф.) идти искать благородных вдохновений в Поэзии штыков и пушек», однако Пушкин в своих стихах забывает об этом. Поэтому-то в них «нет ни на грош поэзии» и т. д.
Эти мысли — там, где они не переходят на личности — глубокие, правильные. Цель поэзии, действительно, поэзия, что не раз убежденно подчёркивалось и самим Пушкиным, и поэтами его круга. Но и правильные мысли в чуждом контексте могут становиться абстрактными и лукавыми. Ведь есть, как говорится, поэзия и поэзия. С древности — вспомним хотя бы о «Слове о полку Игореве» — существовала военная поэзия, особый и замечательный раздел нашей словесности, воспевавший и наши большие и малые победы, и внешне совсем не поэтический ратный труд. Значило ли вышеизложенное, что оппоненты Пушкина отрицали существование такой поэзии — от «Слова» и до Державина, Дениса Давыдова и тех же Жуковского с Пушкиным, которые и прежде не раз бывали «во стане русских воинов»? Конечно, нет, тем более что и сам Вяземский во время битв с Наполеоном многажды настраивал лиру на военный лад и перелагал в рифмы неугодные ему теперь «события». Это означало только то, что критики слукавили, причем даже дважды. Сперва законы поэзии они умышленно применили «не по назначению», а затем манипулировали этими законами крайне вольно. Так, заявление о том, что в рассматриваемых стихах «нет ни на грош поэзии», зиждется вовсе не на теории, а на вкусе. Другие, не менее авторитетные судьи придерживались прямо противоположного мнения. Например, Е. А. Боратынский сообщил И. В. Киреевскому в октябре 1831 года, что послание «Клеветникам России» ему «нравится», а стих «Стальной щетиною сверкая…» «силен и живописен». Другой поэт, В. И. Туманский, находил в пушкинских стихах «превосходный лиризм». Из всего сказанного напрашивается вывод, что неубедительной эстетической критике была отведена заведомо вспомогательная роль: она лишь прикрывала более важные мысли «русских европейцев».
Инкриминировались Пушкину и этические промахи. Мол, должно ему стыдиться, что русские «бились десять против одного», «что льву удалось наконец наложить лапу на мышь». Да и аморально поэту воспевать «геройство кровопролития», а потом «подражать дикарям, с песнями пляшущим вокруг костров, на которые положены их пленники». И уж совсем кощунственно — прямо-таки «святотатственно» — «сближать эпохи и события», «сочетать Бородино с Варшавою». Тут следовало эпическое: «Россия вопиет против этого беззакония». (Россия Россией, но на всякий случай Вяземский, формируя антипушкинскую коалицию, постарался заручиться поддержкой и отдельных нужных россиян — например, Е. М. Хитрово, дочери Кутузова, которая крайне болезненно следила за тем, чтобы никто не посягнул на лавры отца. Обратился князь и к внучке полководца, Д. Ф. Фикельмон, и встретил у Долли полное единодушие: «Все, что вы говорите, я думала с первого мгновения, как я прочла эти стихи. Ваши мысли были до такой степени моими в этом случае, что благодаря одному этому я вижу, что между нами непременно есть сочувствие», — отвечала она 13 октября 1831 года.) Столь же некстати было Пушкину тревожить прах Суворова, так как «война наша с Польшею <…> вовсе не Суворовская». «Нравственную» же «победу» в 1831 году одержали поляки — следовательно, Пушкин славит нравственное поражение русского оружия. После такого ему ничего не стоит воспевать и правительственные расправы в новгородских военных поселениях, и проч.
И здесь позиции критиков уязвимы, не говоря уж о том, что обвинения в «безнравственности» допустимо выслушивать единственно от благородных людей, гнушающихся подтасовок (а дикарские «песни и пляски вокруг костров» — подтасовка явная, достойная картеля; не случайно Вяземский, написав такое, спешно предупредил Е. М. Хитрово: «Все это должно быть сказано между нами…»). Едва ли этичны и декларации от имени «всей России». Прибегая к арифметике, несложно доказать, что соотношение сил «десять против одного» в пользу русских, воевавших на враждебной территории, — тоже ложь; вдобавок поляков в 1830–1831 годах поддерживал (в том числе и материально) весь Запад во главе с могучим Римом, мало похожим на «мышь». Да и с Суворовым выходит «двойной стандарт»: критики упрекают Пушкина за упоминание о генералиссимусе, настаивают, что русские под водительством И. Ф. Паскевича воевали бездарно, «без воли, без мысли и без отчета», «не по-суворовски», — однако умалчивают о том, что легендарный полководец при подавлении опять-таки польского бунта в 1794 году разил неприятеля беспощадно, так, что «кровь текла потоками», и при штурме Варшавы уложил под стенами города до 12 000 поляков.
Заметно, что исторические экскурсы и аллюзии Пушкина вызвали нескрываемое раздражение инакомыслящих. И дело тут, видимо, вовсе не в Бородинском сражении или Суворове, а в принципе. Для Пушкина было чрезвычайно важно — и это сразу смекнули умные критики — не просто выступить с отповедью встрепенувшимся «клеветникам России» или поэтически увековечить факт — штурм и падение Варшавы, но дать — сквозь призму указанных современных происшествий — исторический очерк русского бытия в его узловых моментах. Тому подтверждение — дорогие для национальной памяти топонимы, имена и прочие символы былого, присутствующие в стихах: «пращур русских городов» Киев, Кремль, Прага (варшавское предместье), «пылающая Москва», «тяготеющий над царствами кумир» (Наполеон), «измаильский штык», те же Бородино и Суворов, Богдан (Хмельницкий)… Причем вехи русской истории не просто перечислялись, как в скупом хронографе, но и осмысливались во всём их неразрывном единстве и взаимообусловленности, фактически являя собой на выходе цельную историософию. Недаром П. Я. Чаадаев утверждал, что в пушкинских стихах «больше мыслей, чем их было высказано и осуществлено за последние сто лет в этой стране». По Пушкину, в рамках такой историософии только и мог быть верно понят «старый спор славян между собою», получивший разрешение в настоящем.