Наш Современник, 2005 № 01 - Журнал «Наш cовременник»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Должно, однако, признать, что и у поляков были свои претензии к русским, была своя собственная история и своя «правда», равновеликая русской. Но две непримиримых «правды» не могут сосуществовать вместе, на одной территории, бесконечно долго: рано или поздно им, обречённым на извечное несогласие, становится тесно и одна из соперниц навязывает другой свою волю. История человечества знает немало подобных трагических коллизий. «Наследственная распря» двух народов — русского и польского — как раз и имела все признаки того рокового противоречия, разрешением которого, по Пушкину, могла быть только гибель проигравшего.
Сходно с Пушкиным мыслил и император Николай I. «Если один из двух народов и двух престолов должен погибнуть, могу ли я колебаться хоть мгновение? Вы сами разве не поступили бы так? Моё положение тяжкое, моя ответственность ужасна, но моя совесть ни в чём не упрекает меня в отношении поляков, и я могу утверждать, что она ни в чём не будет упрекать меня, я исполню в отношении их все свои обязанности, до последней возможности; я не напрасно принес присягу, и я не отрешился от нее; пусть же вина за ужасные последствия этого события, если их нельзя будет избегнуть, всецело падет на тех, которые повинны в нем! Аминь», — писал царь 8 декабря 1830 года брату, великому князю Константину Павловичу. Пушкин отмечал «чистосердечие» тогдашних заявлений и действий императора.
Иначе думало и вело себя российское общество, пресловутая светская «чернь». Оно было «довольно гадко». В черновиках пушкинского «Путешествия из Москвы в Петербург» читаем: «Польша восстает противу России. Европа завистливо принимает её сторону, не имеющая понятия ни о России, ни о Польше. Ныне нет в Москве мнения народного, ныне бедствия или слава отечества не отзывается в эт<ом> сердце [России]. Грустно было слышать толки м<осковского> общества во время после<днего> польск<ого> возму<щения>. Гадко было видеть бездушного читателя фр<анцузских> газет, улыбающегося при вести о наших неудачах». Для «черни» подобное поведение давно уже вошло в привычку. В «Рославлеве», созданном в том же 1831 году, Пушкин саркастично писал о кануне наполеоновского нашествия на Россию: «Тогдашние умники превозносили Наполеона с фанатическим подобострастием и шутили над нашими неудачами. К несчастью, заступники отечества были немного простоваты; они были осмеяны довольно забавно и не имели никакого влияния. Их патриотизм ограничивался жестоким порицанием употребления французского языка в обществах, введения иностранных слов, грозными выходками противу Кузнецкого моста и том<у> подоб<ным>. Молодые люди говорили обо всём русском с презрением или равнодушием и, шутя, предсказывали России участь Рейнской конфедерации». Показательно, что в обоих пушкинских произведениях речь шла о Москве, которая исстари и по праву считалась средоточием русского патриотизма; в петербургских же салонах — у Анны Павловны Шерер и её приятельниц и наследниц — случались и более откровенные беседы.
Всё это, действительно, «довольно гадко» и заслуживает всяческого порицания. Желательно, однако, понимать, что в приведенных отрывках Пушкин ведёт речь преимущественно о болезни, передаваемой по наследству верхами российского общества, — о фронде, то есть о манерном светском словоблудии без намека на подлинную, теоретически выверенную оппозиционность. Принадлежать к элите и притом не фрондировать — нонсенс, дурной тон при любой форме правления в России.
На фоне таких бесед и шуток в Польше шли военные действия. Был там выказан и массовый героизм, были и умные манёвры полководцев, и непременная наша безалаберность вперемежку с чванливостью. Российские полки наступали — и сами лишали себя плодов и побед; и снова, хороня вдоль дорог бесчисленное воинство, продвигались вперёд, навстречу воплям европейских парламентариев, которые призывали проучить Россию и её царя — «душителя свободы». Так и велась эта тяжелейшая, судьбоносная для империи кампания — с мерзкими шутками в тылу и оскорбительными демаршами в виду русских аванпостов.
Потом пробил час — и Варшава пала…
Нет, велик русский Бог, и отечественная история всё-таки не была бессмыслицей: в конце концов Россия восторжествовала. Теперь пришло время ликований, наград, бокалов и торжественных од. Оды творились на заказ, и за оды издавна полагались перстни, деревни, камергерские ключи… Так было заведено на Руси — но в 1831 году прозвучали бескорыстные оды, написанные из самого сердца лучшими поэтами.
В те удивительные дни В. А. Жуковский, посылая свой поэтический отклик на историческое событие, писал А. И. Тургеневу: «Честь России опять сияет по-старому. Какое великолепное военное дело. Наша армия чудо! <…> Скоро пришлю свои стихи, эти же, напечатанные вместе с стихами Пушкина, чудесными. Нас разом прорвало, и есть от чего». Почти тотчас же, 10 сентября 1831 года, был выдан цензорский билет, и спустя день-два вышла в свет брошюра «На взятие Варшавы. Три стихотворения В. Жуковского и А. Пушкина». Она была напечатана в Военной типографии и состояла из «Старой песни на новый лад» В. А. Жуковского и пушкинских произведений — «Клеветникам России» и «Бородинской годовщины». Новинка («неожиданная поэзия», по определению Д. Ф. Фикельмон) мгновенно стала сенсацией и оставалась ею в течение долгого времени.
Сбылось — и в день БородинаВновь наши вторглись знаменаВ проломы падшей вновь Варшавы;И Польша, как бегущий полк,Во прах бросает стяг кровавый —И бунт раздавленный умолк…
Исторические процессы долги и сложны, многие их фазы проходят за кулисами, где они зреют долго, неслышно и как будто неспешно, однако неумолимо, а потом наступает момент, когда подспудно созревшее ощущает в себе некую «критическую массу» и силу, властно взывающую о высвобождении, — и тогда оно вырывается наружу, производя взрыв — событие. Так мы обретаем знаменательные и точные даты истории.
Такой датой, подготовленной всей логикой предыдущего развития России, ориентированного на «прогресс», стал и сентябрь 1831 года. Тогда авторитетные представители культурной элиты страны, кажется, впервые открыто заявили, что традиционной великосветской фронды им уже недостаточно; что они могут быть вполне толерантны не только к чужим народам, но и к своему собственному; что, наконец, отныне они, исходя из ряда мировоззренческих выкладок, считают для себя возможным находиться в оппозиции не только «к правительству, а и к Отечеству». (Стоит сразу подчеркнуть, что речь идет о кружке лиц, которых правомочно рассматривать как репрезентативных выразителей интересов определенной социальной группы.) Как известно, в эпоху мятежа польская элита во главе с Адамом Мицкевичем грудью встала на защиту родины; российские же «властители дум» по существу отреклись от русскости как высшей, непреложной ценности. Тем самым они фактически провозгласили начало нового периода отечественной истории — периода неуклонного прощания с русскостью. Даже декабристы, которые намеревались бороться и с режимом, и с самым государственным строем империи, не доходили до таких программных заявлений и субъективно были (по крайней мере, в большинстве своём) вполне русскими, патриотически настроенными людьми (что они доказали не только «завтраками» с водкой и квашеной капустой у Рылеева).
Отсюда, из сентября 1831 года, уже явственно просматривается прямая, постепенно переходящая в столбовую, дорога «прогрессистов», которая ведёт в наши скорбные дни — дни, когда всерьёз обсуждается вопрос об утрате нами национальной идентичности, а слова «русский» и «фашист» сплошь и рядом употребляются в качестве синонимов.
Итак, Пушкина и Жуковского «разом прорвало» стихами на взятие Варшавы — и в ответ тут же «прорвало» их оппонентов. Но прежде чем перейти к анализу полемических текстов, отметим еще одно важное обстоятельство. Отчетливо обозначившееся с середины 1820-х годов направление духовного развития Пушкина не являлось тайной для современников: они были хорошо знакомы с «Пророком» и иными пушкинскими произведениями, созданными и напечатанными после возвращения поэта из ссылки. Эти тенденции, видимо, не восторгали кого-то, но они и не раздражали публику сверх меры, вызывая разве что язвительные «вольтерианские» комментарии типа: «Он был задран стихами его преосвященства…»* и т. п. Зато антипольские идеологические стихи сразу же вызвали бурю отрицательных эмоций. На ком-то шапка горит: пушкинские критики непреднамеренно продемонстрировали мировоззренческий потолок тогдашнего российского либерализма, для которого «заоблачная келья» поэта попросту находилась вне сферы приоритетных интересов и, следовательно, не требовала серьёзного разбора.