Три лика мистической метапрозы XX века: Герман Гессе – Владимир Набоков – Михаил Булгаков - А. Злочевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сам термин возник в рамках философско-эстетической концепции постструктуралистов о «текстовой» природе бытия человеческого сознания (А.-Ж. Греймас, Р. Барт, Ж. Лакан, М. Фуко, Ж. Деррида и др.). Со второй половине XX в. идеи постструктуралистов обрели авторитетность, и широкое распространение получила методология поиска «ключей» к художественным текстам. В современном литературоведении эта методологическая тенденция по-прежнему остается модной, а проблема интертекстуальности и по сей день не потеряла своей актуальности.
Исключительная реминисцентно-аллюзийная насыщенность романов Гессе, Набокова и Булгакова делает интертекстологическую методику анализа их произведений вполне естественной. Однако, как всегда, есть опасность переусердствовать.
А потому – несколько соображений по этому поводу.
Термин «интертекстуальность» ввела в научный обиход Ю. Кристева – по аналогии с концепцией «диалогизированного слова» и полифонии М.М. Бахтина.
«Любой текст, – писала Ю. Кристева, – строится как мозаика цитаций, любой текст есть продукт впитывания и трансформации какого-либо другого текста. Тем самым на место понятия интерсубъективности встает понятие интертекстуальности, и оказывается, что поэтический язык поддается как минимум двойному прочтению»[326].
Однако, в отличие от М. Бахтина, для которого полифонизм – неслиянное взаимодействие «голосов» индивидуальных сознаний, болгарская исследовательница имела в виду, как справедливо отмечает Г.К. Косиков, нечто иное, а именно, динамическое взаимодействие
«между внеположными индивиду, безличными – сверхсубъективными досубъективными – словесно-идеологическими инстанциями (текстами и дискурсами), которые лишь „встречаются“ и „переплетаются“ в отдельных индивидах, в свою очередь оказывающихся не чем иным, как подвижными текстами, находящимися в процессе „взаимообмена“ и „перераспределения“»[327].
Еще более существенно другое принципиальное отличие, первопричина предыдущего – сама концепция роли автора в художественном тексте. М. Бахтин отрицал идеологический монологизм традиционного романа, противопоставляя ему полифонизм Ф.М. Достоевского. Однако позиция Автора в романах Достоевского отнюдь не признавалась ученым ничтожной – предполагалось иное ее качество. М. Бахтин сформулировал качественно новое понимание «вненаходимости» автора по отношению к тексту и его роли в произведении:
«Автор – носитель напряженно-активного единства завершенного целого, целого героя и целого произведения, трансгредиентного каждому отдельному моменту его, – писал М.М. Бахтин, – <…> Сознание автора есть сознание сознания, то есть объемлющее сознание героя и его мир сознание, объемлющее и завершающее это сознание героя моментами, принципиально трансгредиентными ему самому, которые, будучи имманентными, сделали ли бы фальшивыми это сознание»[328].
Главенствующая роль автора как организатора эстетического целого произведения сохраняется. Воля Автора реализует себя во всех элементах художественного целого произведения. Впрочем, постструктуралисты вполне последовательны, когда, провозгласив тезис о «смерти автора», одновременно вводят понятие «текста» взамен «произведения»[329]. Ведь структуры системные могут возникать исключительно по воле мыслящего субъекта – самопроизвольно ничего системного и целостного никогда и нигде не возникало[330].
Различения двух ипостасей Автора – индивидуально-личностной и творящей – необходимо для выработки методологически корректной стратегии анализа художественного произведения, а также для правильного понимания закономерностей творческого процесса. М.М. Бахтин подчеркивал качественное различие даже между комментариями автора к своему произведению, высказанными до или после его написания (принципиально аналогичная позиции читателя), и его особой позицией, возникающей в процессе сотворения данного текста (позиция Автора – творца)[331]. Только последнюю следует признать собственно авторской позицией.
В отличие от М. Бахтина, с его сложными концептуальными построениями, постструктуралисты решают проблему Автора вполне однозначно – выдвинув тезис о «смерти автора» в тексте.
«Автор не является бездонным источником смыслов, которые заполняют произведения, – писал М. Фуко; – автор не предшествует своим произведениям, он – всего лишь определенный функциональный принцип, посредством которого в нашей культуре осуществляется процесс ограничения, исключения и выбора; короче говоря, посредством которого мешают свободной циркуляции, свободной манипуляции, свободной композиции, декомпозиции и рекомпозиции художественного вымысла. На самом деле, если мы привыкли представлять автора как гения, как вечный источник новаторства, всегда полного новыми замыслами, то это потому, что в действительности мы заставляем его функционировать прямо противоположным образом. Можно сказать, что автор – это идеологический продукт, поскольку мы его представляем как нечто, противоположное его исторически реальной функции <…> Следовательно, автор – идеологическая фигура, с помощью которой маркируется способ распространения смысла»[332].
Аналогично понимал проблему и Р. Барт:
«Всякий текст есть между-текст по отношению к какому-то другому тексту, но эту интертекстуальность не следует понимать так, что у текста есть какое-то происхождение; всякие поиски „источников“ и „влияний“ соответствуют мифу о филиации произведений, текст же образуется из анонимных, неуловимых и вместе с тем уже читанных цитат – из цитат без кавычек»[333].
Смысл постструктуралистической концепции в том, чтобы, выведя создателя «за скобки» написанного им текста, оставить его творение во всевластии читателя и интерпретатора. Идеалом в этом смысле должен был бы стать субъект автоматического письма.
Постструктуралистическая концепция «смерти автора» предполагает отказ от герменевтического подхода к тексту. Если учение герменевтиков[334] утверждало наличие семантического ядра в произведении и выдвигало тезис о постижении его как о доминанте истинно научного анализа текста, то постструктурализм, напротив, отрицает самую возможность такого постижения, признавая тотальную поливалентность любого текста. Стратегия семантической множественности Р. Барта, Ж.-Ф. Лиотара и других постструктуралистов пришла на смену философии единства и целостности Г.-Г. Гадамера и его единомышленников.
«Текст бесконечно открыт в бесконечность: ни один читатель, ни один субъект, ни одна наука не в силах остановить движение текста»[335], —
писал Р. Барт. И это, бесспорно, справедливо.
Одушевляющее работы постструктуралистов стремление уйти от однозначности при интерпретации произведения, противопоставив ему принцип поливалентности, во многих отношениях безусловно оправданно.
Однако бесспорность того факта, что функционирование текста в активном сознании многих читателей рождает множество его интерпретаций, а любая интерпретация субъективна и релятивна, отнюдь не отрицает главенствующей роли его создателя в организации и построении идейно-эстетического целого произведения, а также не может служить достаточным основанием для отрицания права читателя стремиться к постижению авторского замысла и его реализации.
Действительно, с точки зрения общефилософской, экзистенциальной, бесспорно, что нет и не может быть в принципе индивидуального сознания, которое бы владело истиной. Иначе обстоит дело в контексте проблематики креативно-эстетической: в художественном произведении истиной обладает его творец. Автор может сознательно отказываться от поиска истины – в том случае, если он хочет показать релятивность или амбивалентность бытия. Но это тоже позиция – личности и творца.
Проблема читателя выдвигается на первый план: именно он оказывается главным действующим лицом в процессе функционирования текста. «Рождение читателя приходится оплачивать смертью Автора»[336] – писал Р. Барт. Однако проблему оппозиционно-коррелирующей пары автор – читатель нельзя решать по принципу «или – или», отсекая один из членов.
Ведь текст «оживает» лишь в процессе игры между автором и читателем[337]. Только тогда возникает «резонансное пространство» текста – «необъективное игровое пространство», понимаемое
«как вторая реальность, некое идеальное измерение, которое, входя в сознание читателя, начинает „вибрировать в нем как некий внутренний голос“, помогая преодолению противопоставленности субъекта и объекта и созданию текста как результата сотворчества автора и читателя»[338].