Карантин - Сергей Малицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дюков послушно заткнулся. В Балашихе Павел остановился у придорожного кафе и взял перекусить. Дюков жевал пирожки и запивал их томатным соком так, словно не чувствовал вкуса пищи. Точно так же он не заметил, когда Павел выдернул у него из рук картонную тарелку и пластиковый стаканчик и отнес их в урну. Димка оживился только тогда, когда Павел сунул ему в руки тор майора и объяснил, как им пользоваться.
– Зря не нажимай, – предупредил его Павел. – В нем только пять зарядов, а подзарядка идет медленно. Да и на людей он не действует.
– А на кого действует? – не понял Димка.
– На всякую нечисть, – пожал плечами Павел. – На инопланетян, на… Да черт его знает, но на людей не действует.
– На нечисть, – повторил Дюков. – Значит, сгодится для самоубийства.
– Не сгодится, – мотнул головой Павел. – На тебе я уже испытывал. Не обольщайся, ты под нечисть не подходишь.
– А ты? – спросил Дюков.
– Я вроде бы подхожу, – кивнул Павел. – Но не полностью. То есть сам в порядке, а те, кто рядом, гибнут.
– Точно годится для самоубийства, – задумался Дюков. – Только стрелять надо в тебя. Хороший способ.
«Пассат» плыл по дороге плавно и неторопливо. Машины ползли в сторону Москвы, чтобы застрять в балашихинской пробке и постепенно перебраться в пробки на кольцевой. Дорога из Москвы оставалась свободной. Небо было низким и серым.
– Осень, – заметил Дюков. – Раньше, чем обычно. По календарю еще лето.
– «Все врут календари», – процитировал Павел.
– Куда мы едем? – поинтересовался Дюков. – Надеюсь, подальше от милиции, от бандюков, от нечисти?
– От себя не убежишь, – пробормотал Павел. – В церковь едем, в церковь.
– Исповедаться решил? – хмыкнул Дюков. – Знаешь, некоторые исповеди я бы подслушал с интересом. Но не твою. Скучно.
– Не исповедаться, – помотал головой Павел. – Я, Дюков, невоцерковленный человек. Хотя считаю себя христианином. Но таким… Агностиком.
– Ага, – скривился Дюков. – Я, конечно, мало чего помню из философии, но христианином – и одновременно агностиком? Ты бы еще сказал, что считаешь себя исламским либертарианцем или православным атеистом.
– Ты об определениях, а я – о чувствах, – нахмурился Павел, уходя с трассы. – Чувствую себя христианином. Не знаю, верю ли, но хочу верить. И чувствую… необъятность. Непознанность. Наверное, и непознаваемость.
– Ну-ну, – скис Дюков. – Как раз самое время удариться в мысли о вечном. Пока не поздно. Может, в юродивые запишемся с тобой, Шермер? Ты будешь сумасшествие демонстрировать, я плакать стану. Я умею, Шермер, – хочешь, покажу? В церковь-то зачем?
– Не бери в голову, Дюков, – прошептал Павел. – На кладбище едем. Единственное место, которое у меня осталось. Все остальное уничтожено.
В деревенской церкви было почти пусто. Между подсвечниками бродила бабушка в платочке, которая недовольно покосилась на Шермера, не перекрестившего на входе грудь. Зато Дюков истыкал себя щепотью за двоих. Павел спросил у бабки, где отыскать отца Михаила, получил ответ и направился к выходу.
– А и вправду, – поспешил за ним Дюков. – По-другому как-то внутри становится. Светлеет, что ли? Мамка моя жаловалась еще в Америке, у них там церковь в поселке – ну как дом. Хорошо. Светлый такой домишко, там они собираются, поют, разговаривают, даже праздники устраивают, но все не так. Стены там не намоленные. Понимаешь?
– Нет, – буркнул Павел.
– А почему ты не перекрестился? – дернул приятеля за ветровку Дюков. – Мне, конечно, по барабану, но вот так, если честно, почему? Переломился бы, если бы уважение оказал? Ты же сам говоришь, что христианин!
– Ты на Девятое мая на «туарег» георгиевскую ленточку вязал? – спросил Павел.
– Обязательно, – удивился Дюков. – А как же без этого? Дань памяти, и все такое…
– В том-то и дело, – кивнул Павел. – И все такое… Все внутри, Дюков. И память, и совесть, и любовь. Все внутри. И вера тоже, кстати. Хочется – крестись, вяжи ленточки, размахивай флагом. Только не тереби того, кому подпорки и знаки не требуются, тебя же никто не теребит? Отец Михаил! Доброго здоровья.
– Здравы будете, – навстречу приятелям шел востроносый священник. – Рад видеть. С чем пожаловали?
– Вот, – кивнул на Дюкова, пожимая священнику руку, Павел. – Дмитрий со мной.
– Вот уж не знаю, – замешкался Дюков. – Пожимать вам руку или целовать надо?
– Не заморачивайтесь, – просто ответил священник и пожал протянутую руку. – Не эта ли рука красила в прошлом году мою «двадцать четвертую»?
– Она самая, – хлопнул по плечу Димку Павел.
– Золотые руки, золотые, – с усердием потряс руку Дюкову священник. – Спасибо. Очень хорошая работа. Дай вам Бог удачи!
– С удачей у нас как раз напряг случился, – заметил Павел, – но не о том теперь речь. Год последний суетной вышел, я женился, а к вам все никак добраться не получалось.
– Венчаться решили? – улыбнулся отец Михаил.
– Пока нет, – покачал головой Павел. – Я насчет могил.
– А с ними все в порядке, – вздохнул священник. – Чисто, хорошо.
– Вы положили плитку, – объяснил Павел. – И… что-то там делали.
– Но я же о деньгах не говорил? – улыбнулся священник. – Вы храму пожертвовали достаточно, чтобы не беспокоиться о прахе близких.
– Не получается не беспокоиться, – развел руками Павел. – Неладное что-то творится, отец Михаил. Вот приехал сюда, думаю, может быть, и вас мое неладное зацепило?
– Зацепило, – пробормотал священник. – Наведывались тут… разные. И в форме, и без формы. Искали вас.
– И только? – спросил Павел.
Священник взглянул на Дюкова.
– Говорите, – попросил Павел. – Дмитрий в курсе. Почти в курсе.
– Эксгумацию делали ваших родных, – объяснил, потемнев лицом, священник. – Уж больше года прошло. Приезжали люди из Москвы, показали бумагу, велели расписаться о неразглашении. Но я-то сразу предупредил, что, если вы придете, в лицо расскажу вам все как есть. Старший у них был высокий такой, Георгий. Но они к телам матушки вашей и бабушки со всем уважением. Только взяли на анализ… генетический материал. А тела дяди вашего и отца так вовсе забрали. Хотя что там от отца оставалось – пепел один, чуток косточек. Все сгребли, в мешки упаковали и вывезли. Так что пустые ящички в могилке-то лежат. Только и остались – матушка ваша и бабушка.
– Так, значит… – процедил Павел.
– Ну так это ж не в первый раз, – заметил священник. – Еще при предшественнике моем пытались разорить могилку-то. Выкапывали неизвестные. Пепел батюшки вашего словно через сито просеивали, все косточки переломали. Но тогда еще мы все с дядей вашим уладили, он все в порядок приводил. А теперь и до него черед дошел.
– Как вы это объясняете? – спросил Павел, поглядывая на побледневшего Дюкова.
– А что тут объяснять? – вздохнул священник. – Мы так-то вроде Европа, а коросту соскоблишь – Азия. Народ темный в большинстве своем. В церкви поклоны кладут, а за церковью через плечо поплевывают. Я не углублялся в это дело, но слух в уши влетал, что за нечистых считали вас в деревне. Вроде бы оттого и дядя ваш в город переехал, а в посмертии все одно назад вернулся. Разное говорят. И вроде не дядя он никакой, и лопатки на его теле были с двух сторон, и кость у него какая-то не такая. Простить их надо, как неразумных прощают.
Священник остановился у ступеней церкви и положил руку Павлу на плечо.
– Прощая, себе облегчение дадите. Не ковыряйте рану. Быстрее заживет.
– Не все заживает, батюшка, – произнес лобастый и широкий в кости мужик, выходивший из церкви. За ним затопали по ступеням быки или оперативники. Руки они держали в карманах, у двоих на плечах висели автоматы.
– Какими судьбами, Сергей Сергеевич? – помрачнел священник.
– Служба, отец Михаил, – ответил Краснов. – Вы идите в храм, идите. У меня разговор к гостям вашим. Не все у них гладко. Наркотики в машине перевозят. – Он достал из кармана пакетик с белым порошком. – Вот и понятые, – кивнул на бойцов. – И не только наркотики. Оружие!
В руках у Краснова появился дробовик Павла.
– Или эта штучка белокурого красавчика? А ну-ка, ребятки, обыщите его. С черным осторожнее: уж больно шустрым себя показал. На мушке его держите, близко не подходите пока. Ты бы, Павлик, не дергался. Легкой смерти все равно не будет. А мне за тебя еще и повышение выгорит. А вы, отец Михаил, идите уже в церковь. Идите от греха! Сашок, затолкай его в храм. И подержи дверь!
47
Со временем Пашке стало казаться, что он помнит отца. Он представлялся ему родным и узнаваемым силуэтом, который всегда стоял за спиной. Который жалел его, когда Пашка припечатывал палец молотком. Подталкивал в спину, когда на третьем кругу бега по деревенскому стадиону физкультурник требовал продолжать бежать, а Пашке хотелось упасть в траву, потому что в боку начинало колоть и дыхание срывалось. Гладил по голове, когда мальчишке поддавалась какая-то сложная задачка или, к примеру, заброшенный бабушкой на полати сломанный будильник оживал, а из коричневого патефона начинали доноситься не только скрипы, но и музыка. Он всегда был рядом, и Пашка и в самом деле уверился, что помнит его. Затверженные наизусть рассказы бабушки о том единственном дне, когда ей удалось увидеться с зятем, отпечатались в Пашкиной голове намертво. Он помнил, где сидел отец, когда бабушка вошла в дом, как он встал, как поздоровался, какие слова сказал. Помнил, как отец слушал бабушкин рассказ о поездке к ее сыну, как спокойно и достойно встречал ее смущенный взгляд. Помнил, как тот обнимал маму и целовал ее в щеку. Помнил даже, как тот попрощался, уходя устраиваться на работу в совхозную контору. Правда, лица его никак не мог рассмотреть. Бабушка повторяла, что он сам, Пашка, деленный на его детский возраст, и есть копия собственного отца. И Пашка подходил к зеркалу и всматривался сам в себя, чтобы увидеть за тонким длинным носом, прищуренными глазами и вытянутым подбородком самого лучшего, самого главного, самого сильного мужчину в его жизни. Но не видел. Поэтому отец оставался просто силуэтом.