Узник гатчинского сфинкса - Борис Карсонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Простите! — падающим голосом повторила она, пряча руки под косой лоскут пелеринки. — Ваше появление в этой глуши для нас, как сошествие на апостолов святого духа[34]. Видеть и слышать вас больно и радостно…
— Не надо! Ни слова более! — почти крикнул Жуковский. И тут же, словно испугавшись этой громкости, враз потемнел лицом и заговорил мелким, сбивчивым говорком. Но Анна уже не слышала его. Она только видела, как ходит его отяжелевший подбородок и вздрагивает кончик крупного породистого носа. Неожиданно как будто что-то прорвалось:
— Вы же святая! Святая! Святая! — услышала она нервный, глухой шепот. Порывисто припал он к худой, длинной ладошке Анны. И ей показалось, что как будто что-то горячее прокатилось через всю обледенелую ее ладонь, пробежало по пальцу и, секунду замешкавшись на его кончике, упало на сухой прошлогодний лист.
Поспешно, путаясь в старой траве, они выбрались из зарослей и очутились на широкой аллее. Тут было светло, просторно, надежно. Где-то рядом резвились и дрались воробьи. Из густой, непроглядной кроны лип одиноко падал настойчивый, с хрипотцой, крик грача. Звякнула железная щеколда двери коровника, и вскоре оттуда послышались тугие вызванивающие о подойник струи. Теплый запах парного молока остановил их. Анна с удивлением посмотрела на Жуковского и чему-то улыбнулась. И та непонятная и неизмеренная тяжесть, что давила и сковывала ее все это время, разом спала, и она почувствовала какую-то необъяснимую легкость в груди и в шаге.
— С братцем, Иван Васильевичем, в переписке?
— Да, да! — насторожилась Анна. — Он в отставке и живет в Каменке…
— Пушкин… — Жуковский будто поперхнулся, но тотчас же взяв себя в руки, выправился: — Одним словом, я был с ним до последней минуты… Перед кончиной он сказал: «Как жаль, что нет рядом Пущина и Малиновского»…
— Боже!.. Такое несчастие для России! Верите ли, когда мы тут узнали… Я заболела…
Помолчали.
— Они клятву давали…
— Клятву? — Жуковский остановился, пристав на носки острых лакированных башмаков.
— Да, на Охте, на кладбище… Когда гроб с папенькой опустили, Александр подбежал к Ивану и еще у незасыпанной могилы поклялся ему в вечной дружбе…
— А мы с Александром Сергеевичем одногодки, — неожиданно снова заговорила Анна. — Он меня монашкой дразнил…
Где-то совсем рядом будто лопатой по воде ударило раз, другой, и тут же закричал петух.
— Фу ты, дьявол, напугал! — Жуковский погрозил ему тростью.
Анна засмеялась, показывая на серый, под тесовой крышей, птичник, торцом выходивший в сад.
— Вам Самовар-паша[35] просила кланяться…
— Софи?
— Не забыли еще?
— Как можно!..
О, эти чудные, эти почти неправдоподобные вечера у Карамзиных! Они были или, может быть, их не было? Нет, все-таки они были, были, были! В той жизни… В той жизни… Тогда отмечали, кажется, именины Екатерины Андреевны? Нет, нет! То был день рождения Софи. Да, так! Когда он приглашал ее на танец, то по обыкновению говаривал: «Моя прелестница!» А вот помнит ли он, как за какой-то непристойный анекдот, рассказанный им за столом, Екатерина Андреевна выпроводила его к слугам на кухню?..
— Я вам туда мозель носила.
— Шабли, мой друг, шабли! — со смехом поправил ее Жуковский.
— Так что Софи?
— По-прежнему мила и блистает… Она непременно велела вам кланяться. И еще просила передать, что в Ревеле видалась с вашими…
— В Ревеле? — вырвалось у Анны.
— Сказывала, что Энни[36] ваш — премилый и умный мальчик. И весь в маму: и глазками, и обличьем, и, представьте, манерами…
— О господи, не оставь меня!..
Какое-то время они молча стояли, застряв подле парников, в темных стеклах которых уже плескался живой фиолетовый отсвет неба. Вдруг у полусгнившей долбленой колоды, неизвестно как попавшей сюда, Жуковский увидал детскую лейку с белым слоненком на плоском боку. Он поднял ее, оглянулся на Анну.
— Да, да!.. — отвечая каким-то своим мыслям, сказала Анна. И вдруг, схватив его за рукав, потащила за собою: — Пойдемте, пойдемте скорее, я покажу вам детей моих!..
Жуковский склонился над колыбелькой и долго-долго смотрел в румяное, круглое личико, утопленное в белый кружевной чепец. Девочка чуть посапывала крохотным, как пуговка от манжет, носиком и причмокивала губами. Потом она вдруг дернула ручками, раскинула и вновь подтянула их кулачками к подбородку и тогда раскрыла светлые круглые глаза.
— Ну, здравствуй, незнакомица! — срывающимся голосом прошептал он. Девочка повела глазками, что-то промурлыкала и улыбнулась. Жуковский этого не ожидал. С какой-то поспешностью и вместе с тем с той непостижимой осторожностью, которая изобличала в нем новичка, он бережно-бережно, будто папскую тиару, взял ее на руки, левой рукой внизу нашарил концы пикейного одеяльца, подвернул и тихо, закрыв глаза, прижал к себе это теплое трепетное существо…
Анну особенно поразил этот его языческий жест. Она пристальнее, как бы со стороны, взглянула на него: на дряблой белой руке как-то особенно глумливо посверкивал сухим блеском золотой перстень с зеленым гроссуляром, сбитый ком батистового шейного платка, набежавшие на воротник раздавшиеся в нездоровой полноте щеки с уже выступившей седой щетиной, редкая прядь волос, прилипшая к широкому лбу, и эта первобытная молчаливая печаль в глазах!
Боже праведный, как же, должно быть, он одинок и несчастен. Пятьдесят лет! И ни единого близкого человека: ни детей, ни любимой!.. Мыкается по белу свету, что-то все делает, за кого-то все хлопочет… И ни единой сердечной радости!..
Наверное, Жуковский что-то почувствовал: украдкой метнув взгляд на Анну, он положил начавшую капризничать девочку и спешно стал прощаться.
— Я не премину быть всегдашним вашим ходатаем… И мы обязательно встретимся!
Это были его последние слова.
Ямщик гикнул. Лошади рванули. Дрожки мелко подпрыгнули и покатили. Анна стояла и ждала, что он оглянется, но Жуковский не оглянулся. Поджав сухими ладошками грудь, опустилась она на крыльцо. Вставало солнышко. В желто-зеленых аллеях таяла утренняя свежесть.
В первую же ночь в Чумлякской, в тусклом широком доме дьякона, сочинял Жуковский письмо императрице… На белую, с оттенком желтизны, бумагу с золотым Российским гербом при призрачном свете лампадок ложатся странные строки:
«Ни одного из встреченных мною в Кургане я не знал прежде…»
Да простит ему бог сию ложь во спасение!..
«На один миг в лице нашем явилась перед ними Россия, и родные, и погибшее прошлое, и осталось от всего безнадежное будущее. А их дети, оставленные в России или родившиеся в изгнании… Мы исчезли для них, как тени», — он цитировал Анну.
Но самое удивительное даже не это: всех поименовал он в письме своем, прося за них милость божию и царскую. Но вот что странно: нет среди имен этих одного — имени Анны Розен. Нет!..
Под вечер в конце июня 1852 года на взгорке Нарвской дороги, едва ли не против Ивангородской крепости, шли от всенощной две женщины, пожилая и совсем юная, когда нагнала их крепкая тройка, на дрогах коей виделся гроб, обтянутый рогожей.
— Кого везете? — спросила старшая.
— Действительного тайного советника Жуковского! — бойко ответил казенный человек с большою круглою бляхою на груди.
Женщина еще какое-то время стояла и смотрела вслед удаляющемуся возку, а потом медленно-медленно стала оседать в красную придорожную пыль.
— Мама, что с тобою?
«Вот и свиделись!.. До чего ж обязателен был этот человек!..»
ОТЕЦ
«…И вот решился я испытать разумом все, что делается под небом; но это тяжелое занятие дал бог сынам человеческим, чтобы они мучили себя…
И неужели так: кто умножает познание — умножает скорбь?..»
Хотя Андрей и не был обременен условностями великого диалектика духа Екклезиаста, смутно чувствовал тревожащий глубинный смысл слов этих, отграненных и отшлифованных веками человеческого опыта. И все чаще вера в Предопределение, так томившая его в последние дни, вдруг начала ускользать, расплываться, обнажая в душе страшную пустоту, неустойчивость и даже смятение.
«…Живые знают, что умрут, а мертвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния… И любовь их, и ненависть их, и ревность их уже исчезли, и нет им более части вовеки ни в чем, что делается под солнцем…»
— Да-с! — решительно сказал Андрей, захлопывая книгу и почти в изнеможении откидываясь на высокую спинку стула…
Он сидел за широким, сколоченным из толстых сосновых досок, некрашеным столом, покрытым камчатою скатертью. На столе — книги, десть бумаги, аккуратный пучок еще не заточенных гусиных перьев, перехваченный шелковою тесьмою, садовые ножницы, склянка с клеем. На столе было что-то еще, что видел и что ощущал он, но все как-то мимолетно, не сознавая, что это и зачем это…