Узник гатчинского сфинкса - Борис Карсонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За глухой садовой оградой усадьбы Розена, со стороны пустыря, чудился говор, мягкий стук молотка; оттуда доносились тяжкие вздохи и томительное полуночное ржание: там, ближе к кладбищенскому рву, в старой кузнице перековывали упряжных лошадей.
На широких наспех сколоченных нарах отставного аудитора Евсеева не спят ездовые и форейторы: молоды, нетерпеливы.
На площади у казначейства, у церковной ограды и деревянного настила гостиного двора, на въезде через Тобол, подле подновленного моста и прямо на утрамбованной и выметенной земле у коновязей присутствующих мест молча лежал и сидел пришлый из деревень народ. Не спал.
Городничий с земским исправником размытыми тенями, будто злые духи, бесшумно толклись подле дома окружного судьи: немо пресекая любое поползновение любопытствующих даже ненароком приблизиться к тесовым воротам. Особливо ревностно нес свой крест исправник: он боялся жалоб… «Отсечь!» — коротко бросал он через плечо унтерам, когда ввечеру кто-то пытался сунуть в каретную глубину высокого гостя белый конверт. «Отсечь, отсечь, отсечь!..» — бодрил он себя придуманной им самим песенкой.
Не спали в доме причта Троицкой церкви.
«О негодующи-и-их, страждущи-и-их, плененны-ы-ых и о спасении и-и-и-их!» — ставил голос свой протоиерей Иосиф.
— Уж как благостно и умиленно, батюшка-а-а! — восхлипывала от собственной жалости попадья.
— Истинно! — гудел диакон. — То-то угода будет царевичу!..
И вдруг, охлестнув тяжелым Моисеевым взглядом выросшего на пороге дьячка, протоиерей негодующе вскинул к нему парчовую руку с указующим перстом.
— Еретик! Гугенот! Опять в курятнике валялся!.. Марья, ножницы!
Миг — и половину дьячковой бороды с репьями и куриным пометом, как перекати-поле, потянуло по полу к открытой двери…
В доме мещанина Филиппа Игнатьевича Абаимова, содержателя свечного заведения, за длинным артельным столом считали деньги. Циклопические медные башенки в причудливых сочетаниях являли макет какого-то вымершего библейского города, со своими улицами и площадями, переулками и тупиками. От сальных свечей, которые трещали, будто березовые поленья, несло удушающим смрадом. Филипп Игнатьевич, все равно что после полка, в исподнем белье, с мокрым полотенцем на медной шее, напряженно шевелил медными губами, достраивая перед собою новый медный небоскреб, затем секунду примерясь медным глазом, уверенно, как шахматист, двигал его по диагонали, блюдя ранжир. И тут же подмедненным осипшим голосом кричал меньшому:
— Счисляй, Прошка! Счисляй!
Акулина бросала медяки в кожаный мешок, и они глухо стучали там, будто удила уздечек.
За свою долгую жизнь такого фарта Филипп Игнатьевич не знал. До чего же хитер и башковит русский мужик! Ввечеру, когда прискакал нарочный и объявил о скором приезде наследника, толпы народа из города и окрестных деревень заполонили Ялуторовскую дорогу, по-домашнему рассевшись по обеим ее обочинам на полынных взгорках и луговинках. И как только стемнело, тут-то и смекнул Филипп что к чему. Нагрузил свечей три телеги — все, что объявилось в наличности, посадил на них сыновей и Акулину свою — да и на дорогу. Впервой пришлось Филиппу Игнатьевичу держать речь перед такой невидимой оравой людской.
— Православные! Станишники! Мужики киргизские! Разве так встречают сына царского? Со свечами встречать надоть-то, с горящими!..
И пока в городе хромой Фохт прилаживал на Большой Прожектированной свои плошки, степь по Ялуторовскому тракту на несколько верст загорелась живым млечным жгутом. Правда, кортеж с высоким гостем припозднился, а потому, когда, наконец, проскакал передовой фельдъегерь, свечи, увы, уже сгорели. Да ведь кто знал, что трех телег не хватит?..
Не спит город. Настороже. Но тих, покоен. Дом окружного судьи, будто нежилой, только пепельным пятном угадываются окна второго этажа, где почивает его высочество, наследник российского престола. Городничий Иван Федорович Бурзанкевич, поеживаясь от тонкой предутренней прохлады, со вздохом перекладывает холодные ножны сабли с колена на колено, вытягивает вдоль бревна затекшие ноги, шепчет: «Господи, убери, пронеси!.. Ни гнева, ни милости!..»
Александр Иванович Дуранов, главная полицейская власть округа, мелко косится на него, в насмешке прикусывает губы. Его мысли заняты домом напротив: там из-за длинных тяжелых турецких штор косыми струями бьет длинный свет. Они все там! Все, как есть! Какая ирония судьбы: второй раз они сходятся так близко. Тогда двадцать пятого, когда по Петровской площади заиграла шрапнель, шестилетний царевич от страха забился под кровать в угловой гостиной Зимнего. А теперь вот… что там у них? Зачем? К чему клонят?..
Она ждала его. Ни тогда, ни после она не умела, да и не смогла бы хоть как-то правдоподобно объяснить то смутное и вместе с тем почти осязаемо-реальное предчувствие, которым было переполнено все ее существо. Оно застало ее в их маленькой гостиной, у распятия, когда, уложив детей, она прошла в узкую белую дверь и стала на коврике перед лампадкой. И именно в тот момент, когда она подняла голову и взглянула на исстрадавшийся лик Спасителя, внезапное понимание чего-то тревожно-светлого, необъяснимо-желанного до дрожи охватило ее. «Он придет!» Она тут же поспешно встала с ковра и решительно вышла во двор. Было тихо и глухо. Какая-то темная птица с легким шумом пронеслась над головой; в стойле фыркнула и переступила ногами лошадь. Она вернулась к детям, села у окна. Она еще несколько раз выходила во двор, смотрела на звезды, вслушивалась в темноту. Наконец, ее как будто кто-то толкнул. Она поднялась, растерянно огляделась: дети спали, тихо светлело окно. «Кажется, я заснула!» — с беспокойством подумала она и, подняв сползшую с плеч пелеринку, выбежала на крыльцо.
Улица была прозрачно-светла, пустынна и чиста. Она не узнавала ее: покрашенные заборы, новые мостки над канавами, красные и голубые ставни с белыми наличниками, веселая оранжево-желтая вязь крылечек и железных флюгеров на крышах. А подвитые чернотою, слегка наклоненные внутрь тротуара полуторааршинные столбы коновязей с белыми макушками более походили на усохших богомольных старушек, группками спешащих к обедне. И вдобавок ко всему так выметена, так выметена, что Анна вдруг жарко покраснела, как будто ее уличили в чудовищной лжи. «Ах, как нехорошо обманывать цесаревича…» — подумала она. И в это время в проулке послышался стук колес и показались дрожки городничего. И тотчас же, едва дрожки вывернулись из-за угла, она узнала его: темный дорожный сюртук, высокая шляпа, белый платок на шее.
— Приехали, ваше превосходительство! — почему-то довольно тихо проговорил кучер, останавливаясь у крыльца.
«Аннушка!» — сказал или это ей послышалось?
Он стоял внизу, она — наверху. Их разделяли три ступеньки…
— Может, в дом… Кофею?..
— Нет, нет! — коротко сказал Жуковский. — Такая ночь!.. И кофей, и чай!.. Лизавета Петровна потчевала… — На секунду он закрыл глаза и провел по лицу белой ладонью.
— Голова трещит! Такая ночь!..
Анна вдруг потерялась, она не знала, как вести себя с ним. Все, что она наметила сказать ему, о чем хотела спросить, она забыла. И потом он был какой-то другой, совсем не тот, кого она помнила и знала и который все эти длинные годы жил как бы отдельно, помимо ее сознания и воли, и все-таки жил в ее памяти и, наверное, в сердце тоже. И все это было так странно и так непонятно. И теперь вот она, жаждавшая этой встречи, совсем смешалась и не знала, куда повернуться, что сделать. Она стояла перед ним с исказившимся от страдания лицом, кусая губы, опустив глаза, в то время как пальцы ее, длинные и худые, перекручивали и рвали нежнейшие золотистые блонды пелеринки.
— Простите!.. — Глаза ее на миг вскинулись и, как благодатный свет, объяли его помятое, усталое лицо, высокий римский лоб и тронутые в теплой улыбке полные губы. Жуковский легко сжал ее руку выше локтя и чуть подтолкнул, как бы повел за собою. И она пошла. Они обошли крыльцо, миновали забор и почти машинально, не спрашивая, Анна открыла садовую калитку. Василий Андреевич рассказывал о проведенной у Нарышкиных ночи, говорил о наследнике, о встречах в Екатеринбурге, в Тобольске. Неожиданно спрашивал о чем-то Анну и снова говорил сам, и опять спрашивал, а временами также неожиданно замолкал, задумывался.
Сад, еще недавно размытый тенями, теперь проявился. Он источал свежесть и прохладу. Вверху, боком вдоль лип, прошлись невидимые сгустки воздуха, отчего листья мелко затрепыхали, издавая ровное шуршание, как если бы женщина расчесывала гребнем свои длинные волосы. Набухшие за ночь сыростью дорожки скрадывали шаги, и проступающий от них горьковатый запах плесени уже начинал забиваться запахами цветущей акации и вишенника.
Жуковский в ходу был широк, свободен, независим. Он ставил шаг степенно и плотно, поначалу выкидывая правой рукою тонкую камышовую трость с небольшим черепаховым набалдашником. Анна никак не могла приноровиться к нему и то на полшага отставала, то забегала вперед.