О головах - Энн Ветемаа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
БЕРТА. Бедняжка! Это при твоей-то изнеженности.
МАРИЯ (со злостью). Это было так здорово! Я прекрасно справлялась. Из лыка я плела ковры и циновки, даже лапти… Ночью поддерживала огонь… Райская жизнь!
БЕРТА. Тогда в чем же дело? Педро был неверен?
МАРИЯ. Оставь! Тут и не требовалась чрезмерная верность.
БЕРТА. Вот как… Может, он был… чрезмерно верен?
МАРИЯ. Не в этом дело!
БЕРТА. В чем же?
МАРИЯ. Тут совсем другое. О нашей пещерной жизни сняли фильм! И я, которая отреклась от денег, заработала почти миллион!
БЕРТА. Как интересно! И кто же снимал? Где этот фильм можно увидеть?
МАРИЯ. Скоро он пойдет во всех кинотеатрах. Педро оказался предателем. Для нас всех он был вожаком, а для них — сценаристом и постановщиком! Понимаешь? Нас снимали телеобъективами и скрытой камерой… днем и ночью… По его указаниям. А я была звездой. Дочь известного профессора — прекрасная реклама, не правда ли?! Я хотела убить Педро!
БЕРТА. Надеюсь, ты этого не сделала?
МАРИЯ. Я пыталась… И это тоже засняли. Это стало кульминацией фильма. У Педро все было заранее продумано. Фильм называется «У нас нет пути назад»… (Плачет.) И самое страшное то, что это правда. У нас, у людей, больше нет пути назад. Роберт был во всем прав.
БЕРТА. Роберт? Пожалуйста, не упоминай при мне его имя. Это он, он во всем виноват! (Продолжает автоматически прибирать в комнате.) Да, трудно в наши дни найти порядочного мужчину с добрым сердцем. Педро обманул тебя. Роберт тоже. Фу, он просто копия этой мерзкой Мирабилии Хангман! Бесчувственный, чахлый сухарь! В нем нет ничего от нашего отца!
МАРИЯ. Чахлый? А разве наш папа атлет?
БЕРТА. Если не атлет, то по крайней мере спортивный мужчина. А как он был хорош в молодости. По утрам он делал зарядку, и мы несколько раз в жизни катались на лыжах…
МАРИЯ. Папа — и на лыжах?
БЕРТА. Да. Тебя тогда еще не было. И плавал он тоже. И не раз. Папа был красивый, сильный спортивный мужчина. Да он и сейчас… для своих лет… Женщины всегда были от него без ума. И эта Мирабилия… тоже… Но красота в мужчине не главное… У папы еще и нежное сердце… Вот и тебе нужен мужчина, у которого было бы нежное заботливое сердце, как у нашего папы…
МАРИЯ. Что-то я ничего не понимаю! Разве не ты жаловалась, что он слеп и черств, что он весь в науке?
БЕРТА. Жаловалась. Но даже счастливые женщины, Мария, жалуются… У папы такое нежное сердце! Я помню, как-то после войны было трудно с продуктами, я достала на рынке прекрасный кусок мяса — грудинку. Ты не представляешь, как папа страдал, когда должен был унести этот кусок в лабораторию… А как он тебя любит, ты не знаешь этого! У тебя было какое-то кишечное заболевание — какая-то Isosporiabelli, если не ошибаюсь. Он так плакал, что не может дать тебе лекарств. Ты, Мария, никогда не понимала его. Бедная девочка! И бедный папа…
МАРИЯ. Бедный папа?
БЕРТА. Конечно. Никто его сейчас не ругает. Ты не представляешь, как он нуждается в этом! (Хлопает входная дверь.) Это, наверно. Роберт. Идем! (Быстро уходят через другую дверь.)
РОБЕРТ (входит, внимательно осматривается, перебирает свои бумаги и книги.) Черт знает что! Кто-то опять перерыл тут все! (Начинает поспешно «наводить порядок.»)
Занавес.
Картина четвертая
До открытия занавеса в темном зале звучит музыка — тот же шопеновский ноктюрн, он может исполняться и в оркестровой обработке. Назначение музыки — перенести настроение предыдущей сцены в финальную, весьма отличающуюся от нее.
Занавес открывается. Та же комната. Световая партитура должна быть иной: последнюю картину и эпилог следует, вероятно, решить, широко используя световые пучки. Время от времени следовало бы высвечивать длинное темное полотно с Менделем, бюст Гиппократа, клетку с псевдопетухом. Тональность может быть усталой, желто-зеленой. РОБЕРТ сидит на угловом диване, что-то пишет. Входит АБРАХАМ.
РОБЕРТ. Ты сегодня долго спал.
АБРАХАМ. Да, давненько со мной такого не было. Но я совершенно разбитый… Какой-то противный сон приснился…
РОБЕРТ. Может, обед был слишком сытный…
АБРАХАМ. Возможно… (Ходит по комнате.) Мне приснился огромный контейнер, доверху набитый головами…
РОБЕРТ (понимающе). Ясно.
АБРАХАМ (воодушевляясь). Нет, дело не в головах. Это были отборные головы! Аккуратно препарированные, высококачественные. Высший сорт!
РОБЕРТ. Гм…
АБРАХАМ. Многие головы мне были знакомы по портретам… Это были знаменитые головы… Голова Шопена — с нежной и горькой линией рта, голова Шоу — с улыбкой озорного ребенка… Эйнштейн был… даже сам старик Гиппократ. И, кажется, даже ты там был…
РОБЕРТ (вздрогнув). В таком изысканном обществе?
АБРАХАМ. Этот контейнер был наполнен очень симпатичным содержимым. А потом… потом пришли какие-то чиновники и люди в погонах. Суетились, шумели, приказывали… Наконец все головы — тут не обошлось без моей помощи — были рассортированы. А потом… Что же было потом?… Да, огромный, чистый зал. Белые стены, белый потолок, люди в белых халатах — все кругом белое-белое… Только тропические растения, их было много… такие пышные, вечнозеленые… Равномерное гудение кондиционеров… В этом зале были стенды — такие большие стеклянные кубы, а в них — головы… Настоящий капиторий. Головохранилище. Каждая голова была в отдельном кубе… Все это показалось мне каким-то кошмаром …
РОБЕРТ (слушает с интересом.) Даже тебе?
АБРАХАМ. Как ни странно — да. Правда, кошмар был не в самих головах, а в том, как они вели себя…
РОБЕРТ (пытается шутить). Они гримасничали или плевали на стекло?
АБРАХАМ. Нет. Наоборот: головы были очень миролюбивы, я бы сказал — счастливы. Они вовсю трудились. Перед каждой был установлен микрофон, и они что-то диктовали. Все они были такие воодушевленные, чистенькие, ухоженные… Их воодушевленность внушала… особый ужас.
РОБЕРТ. Эта часть сна мне нравится больше, чем контейнер с головами. Как-никак — гении за работой.
АБРАХАМ. Неистовый Бетховен был тщательно причесан — пробор на боку. Эйнштейну как раз чистили зубы. Ему, видимо, было неловко, но он тем не менее приветливо кивал всем проходящим… Головы выглядели очень мило среди тропических растений и искусственного освещения… Конец сна я хорошенько не запомнил, но он тоже был какой-то кошмарный. Я чувствовал какую-то невесомость. (Передергивается.)
РОБЕРТ (пытаясь шутить). Невесомость и полеты во сне? Это привилегия подросткового возраста. Поздравляю! То есть желаю счастья по случаю третьей молодости!
АБРАХАМ (про себя). Странно… Мне стало жаль эти головы…
РОБЕРТ. Жаль — тебе, отцу будущих головохранилищ, будущих капиториев… Невероятно! Ты просто устал.
АБРАХАМ. Может быть… Что-то сердце у меня сегодня пошаливает… Давно такого не было.
РОБЕРТ (озабоченно). Давний недуг?
АБРАХАМ. Не знаю.
РОБЕРТ. Присядь же. (Абрахам садится. Музыка звучит громче. Пауза. С пальмы слетает лист.) Никогда бы не подумал, что тебе нравится Шопен.
АБРАХАМ. В последнее время…
РОБЕРТ. Девятнадцатый век. Это больше во вкусе абитуриентов… Трагические демоны на горных вершинах, кристально-чистая любовь, хорошенькие инженю, бунт против Бога. Что знаешь ты, человек науки, об этих вещах?!
АБРАХАМ (грустно). Очень мало. В моей анкете можно действительно написать: «место жительства — лаборатория». Раньше я об этом не думал… В старости, видно, делаешься глупее. Но этот сон… такой неприятный сон, он не дает мне покоя! (Встает, выпивает стакан минеральной воды.)
РОБЕРТ. Давно известно, что ученые ужасные неженки. Как это ни парадоксально… Я уверен, что изобретатель пороха почувствовал сильные угрызения совести, когда увидел первого убитого.
АБРАХАМ. Естественно! Это было для него большим потрясением. А ты как думал?
РОБЕРТ. По-твоему, было бы лучше, если б он сам это сделал, — и делу конец?
АБРАХАМ. Конечно.
РОБЕРТ. Тогда какой толк был бы от этого изобретения?