Ведьмины тропы - Элеонора Гильм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А на днях пришло письмецо, прокарканное теми черными птицами. Читал: «Отступись от меня», топал ногами, точно несмышленый отрок. Раз за разом перебирал пути-дороженьки.
Батюшке поклониться – обзовет псом паскудным и отправит восвояси.
К воеводе ходил, к родичам ходил, целовальника подкупал.
Один святоша остался, что наверху сидит. Сказывали, нужно ему пожертвование немалое. Продаст зубы земляной крысы архангелогородцу, положит серебро в ларь освященный, станут звать его благодетелем и, глядишь, отпустят его ведьму из обители.
Его казачки братались с людьми Викентия, подпевали архангелогородцам, и вино лилось в глотки и на стол.
– Струг на реченьке покачивается,
Новый да тесовый покачивается.
А боярин своих людей похваливает,
Добрый струг смастерили, родимые.
Ой да пир устроил боярин тот,
Веселились три дня и три ноченьки.
И боярин сидел со своею женой,
Целовал ее белые рученьки.
Потом все утонуло в смехе и скабрезностях. А Степан сквозь дурман вспомнил северную песню: тот молодой боярин посадил жену на струг и отправил по реке с пожеланием вернуться. Желание скрутить в рог парочку гостей стало еще острее. Но тут же всплывало в голове: мамонтов зуб, торговый ряд, серебро, и желание уходило.
Выпитое вино оседало тяжестью, водяной проход[97] вопил об одном, и Степан, шатаясь, вышел из-за стола, зацепился деревянной рукой за молодого архангелогородца, не углядел их паскудного хозяина.
* * *
Давно закатилось солнце за речку, ночные птахи уже спели третью песню, а гости и не думали затихать. Старая Еремеевна не пускала молодух в трапезную, относила яства сама, обзывала худыми словами, среди коих «кобели проклятые» было самым мягким. В таком гневе Анна ее давно не видала.
– Иди к деткам, вдруг Дуне худо станет, – устало сказала старуха. И на лице написаны были все ее немалые года.
Анна забрала большой, покрытый испариной кувшин с квасом, посреди ночной духоты всякий глоток его – счастье. В сенях плясала темнота, из трапезной доносился бесовский смех, и Анна вздрогнула. Давно ли сделалась такой пугливой, раньше не боялась ночи.
Дуня носила второе дитя, и срок должен был наступить скоро. Ее первая дочка прожила лишь несколько дней и, крещеная, ушла на небо к ангелам. Еремеевна страсть как боялась за внучку: освободила от многотрудной работы и определила следить за Антошкой и Феодорушкой. А ежели Дуне станет худо, ночь-то душная?
Кувшин дрогнул. Анна прижала его к груди двумя руками, точно голову Витеньки, – лишь бы охладить жар, и тут же услышала, как кто-то дышит рядом с ней, шумно, по-мужски. Хотела уже вскрикнуть, нутром почуяв неладное, но шершавая рука зажала ей рот, вторая полезла под рубаху, а тяжелый кувшин прижат был к груди так, что она не смела и шелохнуться.
– Ишь, кака, – бормотал тот. Наглая рука полезла в сокрытые места.
Анна, словно освободившись от паутины, со всей силы толкнула насильника тем самым кувшином. Он не ожидал такой прыти, и глиняный запотевший кувшин упал вниз. По матерному слову поняла: на ноги.
– Ах ты, суцья дочь, – повторил он и, неожиданно проворный, хоть и в дыхании учуяла вино, схватил ее за подол, прижал к стенке, прогнув в спине, точно кобылу.
– А-а-а, – раздался крик. И тут же поняла, что кричит она. Попыталась сбросить с себя, взъерепениться, куда там… Помертвела, ощутив в себе чуждое естество. Успела подумать: а Кудымов-то что, мамочки! И тут же пришла злость и захотелось разодрать горло насильнику. Отчего никто не слышит крика?
Она вывернулась, словно ретивая кошка. И злые пальцы схватили ее, потянули к себе, не давая надежды на спасение.
* * *
Гашник[98] запутался под Степановыми неповоротливыми пальцами, и наконец зажурчала струя с высокого крыльца да куда-то вниз, в зеленую темноту. Знахарка бы ныла, поминала про непотребных псов, что гадят в углах. Но сейчас строжить было некому. «Пусть в обители ворчит на монахинь», – успел подумать он с какой-то злостью.
И услышал крик, истошный, оборвавшийся резко, словно крикунье заткнули чем-то глотку.
– Кто?.. – протянул Степан, не потрудившись додумать прочее и закончить бессмысленный разговор с самим собой.
Он вернул порты на место, чертыхнулся, вновь запутавшись в гашнике, подтянул их на ходу, вломился в дом. Пол не плыл под его ногами, и ноги двигались споро, словно вместе с вылитым на траву вином ушел и хмель. Уже внятно выкрикнул:
– Что за бесчинство?
В темных сенях услышал возню, не различал, кто и с кем, но понял, что над женским слабым бьется мужское сильное, схватил за рубаху, потащил стонущего борова. И безо всякого сомнения воспользовался выигрышным своим положением.
Молотил его деревянной десницей и здоровой шуей, пинал под живот, под зад, по ребрам, получил пару оплеух, но стал молотить еще сильнее, кричал что-то невнятное, ощутил, как кто-то охватывает его сзади, тянет и повторяет: «Хозяин, ты ж забьешь его!» Но лишь когда явились дюжие молодцы и оттащили его от архангелогородца, отвалился от него и сыто крякнул.
* * *
Викентий все ж знатно его приложил. Бабья безделица, мелкое зеркало, показывала: под глазом вспухал синяк, на лбу – шишка, здоровая шуя двигалась дурно. Костяшки пальцев покрыты были запекшейся кровью, а десница цела – ни единой щепки не отвалилось.
Ночью, поколотив архангелогордца, Степан ощущал ровно то же, что при опустошении водного прохода: облегчение и мальчишескую радость. А наутро, проспавшись, костерил себя: ярость его сорвала торговые переговоры.
– Хозяин, я мазь принесла. – Рыжая молодуха поклонилась и протянула ему миску с чем-то зелено-студенистым.
Он ткнул пальцем в правое подглазье. Рыжая оказалась понятливой и зачерпнула пальцем той зеленой жижи, смазала все, что пострадало во вчерашней схватке, вновь поклонилась – вот дура-то! – и, вопреки повелительному взмаху его руки, по-прежнему стояла и глядела своими блеклыми глазами, да так просительно, что раздражила сверх меры.
– Чего тебе? – рявкнул он, враз вспомнив, что из‑за этой рыжухи потерял столько серебра.
И не только его. Утром архангелогородец Викентий Пятигуз грозил пожаловаться воеводе на самоуправство Степки, вымеска Строганова, потребовать возмещения убытка за сломанные ребра. Пришлось отдать связку куниц и пригрозить гостю, что, ежели об этом деле прослышит воевода, узнает и о том, как архангелогородец бесчинствовал с замужней бабой. Степан сам потребует деньги.
Рыжая вздрогнула, даже вознамерилась убежать, но все ж зацепилась за стену, проговорила сначала робко, а потом все смелее:
– Хозяин, Степан Максимович, ты Кудыму не говори, что меня снасильничали. – Краска залила ее лицо, и Степан сразу вспомнил, отчего всегда не любил рыжих девок. – Он же…
– Бросит? Побьет? – Степан хотел ухмыльнуться, но против воли сказал тихо и даже ласково, представив вдруг непонятно с чего, что на месте этой молодухи оказалась его синеглазая Нютка.
– Вдогонку за ним поедет. А там Витеньку и прикончат архангельские, – просто сказала рыжая, и Степан кивнул.
Мужа ее он самолично отправил третьего дня в Верхотурье, и в том, видимо, был промысел Божий. Иначе бы Кудымов довершил то, что начал Степан.
А потом рыжая зачем-то сказала, что у Дуни и Хмура родился сын, Степан велел подарить верному слуге коня и накрыть добрый