Иван-чай-сутра - Олег Ермаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кир с Машей шагали среди кустов и трав, пока не вышли на дорогу, приходящую ниоткуда и за поворотом исчезающую нигде, обернулись, но вдалеке никого уже не было видно, только сумрачные фигуры орешника между березовых стволов, пятна иван-чая повсюду, метелки трав.
Кир перевел дыхание, скинул рюкзак. Они молча постояли, отдыхая, слушая легкий шелест трав, унылый тонкий посвист птицы, озирая лесистые горизонты, холмы и облака. Облака оцепенели. При первом же взгляде становилось ясно, что здесь давно ничего не происходит. Кир снова взялся за рюкзак, вдел руки в лямки, вышел решительно на середину дороги и затоптался на месте, бросил быстрый взгляд на Маню.
— Птича, подруга, — заговорил он, стараясь придать голосу напористость, потому что предвидел долгий обычный изнурительный спор, — ну и в какую сторону потопаем?
А Птича, Небесная Маня, Леля пожала плечами. Ей было все равно. Ведь во все стороны простиралась Олафа.
* * *Каменный Клюв, окликавший Горухту, кружил неспешно над пестрым лесом, примечая гнезда в его кронах, перепархивающих Мелких Птиц, Белых Ночных Бабочек, сонно тычущихся в густую листву, дупла дремлющих Сов и Летучих Мышей.
Уходящего к жилью Вечной Бабы черного Горухту он угадывал по перелетам и треску Длиннохвостой.
От пестрого леса восходило теплое дыхание густым облаком, и Каменный Клюв, едва взмахивая крыльями, поднимался выше на нем и уже различал луга, белые поля за Дальней Рекой, на заросшей желтоватой дороге двоих путников, и вдалеке за пространством курчавых кустарников гору смолистых древес: над нею курился, истаивал и снова упрямо струился вверх дымок. Каменный Клюв поднимался в дыхании выше, без малейшего усилия, и перо в крыле со свинцовой дробинкой молчало.
Кода
Постовые в белых ремнях провожали взглядами серебристый «Понтиак» с оцарапанным боком, но не взмахивали своими жезлами, и шины продолжали упруго шуршать по асфальту, в салоне гуляли июльские ветерки. Трубка в специальном гнезде глазела мертвым дисплеем. Ничего ты себе устроил отпуск, Игорь Алексеич. Григорь Фанасич… То бишь Игорь Афанасьевич… Мясников. А всю жизнь был Алексеевичем, Тюфягиным.
…И всю жизнь и чувствовал рядом тень.
Но, оказывается, это была даже не твоя тень, не твой двойник, а Тень, черт ее возьми!..
Поморщился, мотнул головой, как будто этим простым движением можно было скинуть весь морок последних событий, дней. Уже даже потерял счет им. В самом деле, сколько прошло с того утра, когда выехали в Калининград?
…Перекусим? предложил Головачев.
В кафе было пусто, играла музыка, о железные ножки столов терлась пестрая кошка. Пили кофе, слушали музыку, прогноз погоды, — а переднее левое колесо уже на ладан дышало. Дефект резины: ранка увеличивалась миллиметр за миллиметром, точнее микрон за микроном… Если это не подстроили.
Головачев выстрелил окурок, пригладил аккуратно зачесанные черные волосы, взялся за ручку дверцы. Навстречу Канту, удивляться законам и балтийским звездам! провозгласил он. Любил ввернуть что-нибудь в этом роде, теща у него преподавала философию. КБ это нравилось. Головачев был у него правой рукой. Или левой. Молодой, лощеный, с наглецой. Свой кусок мяса не выпустит. А ты уже тот Акелла из мультфильма. Выше не прыгнешь.
Предложил Головачеву заменить его, но он ответил, что не успел устать. Головачев — кентавр. Он снова сел за руль. Патрульную машину заметил ты. Постовой целился из-за куста радаром. Головачев мгновенно сбросил скорость, тело придавило, словно воздух очугунел. Успели?! Повезло, впереди летела зеленая «Субару», — ее-то и тормознули.
Это обстоятельство — уже в вашу пользу. Головачев просто не успел взять разбег, когда раздался хлопок, как будто под колесом что-то взорвалось, — и тут же сбоку пришелся удар, «Понтиак» что-то мощно боднуло, какая-то сила, и он, словно игрушка, резко развернулся поперек дороги и, скрежеща, со свистом пересек встречную полосу и врезался во что-то.
Послышался хруст гравия, очень звучный, стереофоничный. Показалось, что вы лежите на пустынном берегу моря… К окну приблизилось белесое коровье лицо постового. «Эй, есть кто живой?» Все были живы, только у Головачева лопнула рубашка на спине, так энергично он крутил баранку, стараясь вырулить.
Потом в гостинице Глинска, куда эвакуировали «Понтиак», вечером, при электрическом свете разглядывал в зеркале свое тело, сине-багровые полосы от ремня безопасности на груди и животе, и все. Как будто перетянули бичом.
Головачев на скором поезде поехал дальше, оставив тебя с «Понтиаком». Все-таки тебе было нехорошо. Возраст. Не смог ужинать, тошнило. Но утром полегчало вроде бы. Томился в гостинице. Стены со двора были изъедены как утесы солью и волнами, словно гостиница стояла на берегу моря, а не в центре провинциального города посреди Великой Русской Равнины. А фасад был завешан гигантской красочной рекламой телефонной компании. Тут напрашивалось какое-то обобщение… но тебе, Тюфягину, Игорю Алексеевичу было не до этого. Тебя раздражала эта остановка в пустыни. Что может быть скучнее этих провинциальных гостиниц, улиц, ресторанов, площадей с тетками, торгующими цветами, семечками, всякой дрянью, выцветшими книжками. Здесь слишком ощутима близость к земле, а это всегда почему-то пугало, даже на дачу ездил с неохотой и спешил вернуться в город, подпирающий небо, насыщенный информацией. Ведь столичного жителя сразу угадаешь по повадке, он — знает, даже если не читает книжек, в квартире на Загородном шоссе в каждой комнате телевизор, в кухне. Из окон оттуда — пол Москвы видно, Кремль и Донской монастырь, несмолкаемый шум машин слышен, перебивают друг друга дикторы радио и телевизоров. Еще лучший вид открывается, когда выезжаешь на Крымский мост, из-под которого направо уходят громады сталинских домов, черновато-серые, с тяжелыми балконами; вдалеке встает силуэт Кремля, еще дальше Останкинская башня; над ширью грязноватой воды в каменных берегах плывет опереточный, спичечно-пластилиновый Петр на опереточном кораблике, — скульптура велика, ей тесно в этой шири неохватной, она кажется больше пышнокупольного ХХС, мидовской башни со шпилем на Арбате, больше махины Третьяковки на Крымском валу, и лучшее место для нее — перед помпезной аркой ЦПКиО Горького, посреди ярких каруселей и раскрашенных лошадок.
Это — открытый учебник. Здесь сразу видишь замысел страны. И только блеска штыков не хватает.
В душе каждого москвича живет империя.
И смерть там неизмеримо дальше, хотя на самом деле на дорогах и в подворотнях по ночам да на пьяных кухнях много гибнет, но на скорости этого не замечаешь. Не надо только ходить по музеям.
Перед этой поездкой пришлось сопровождать родственников из Тулы в Пушкинский музей, они хотели приобщиться. Лет сорок сам там не был. И снова удивила хитрая архитектура: лестницы вверх-вниз, переходы из зала в зал, сразу и не сообразишь, сколько там этажей. Юная барышня, синеглазая Юлия в кудряшках заметила, что она так и не врубилась, сколько там этажей, но все содержимое явно распадается на три уровня, три этапа мирового развития, а именно: первый уровень — черепушки, мумии, второй — иконы, третий — Пикассо. А Геракл? кони? — тут же возмутился лопоухий школьник Сашка. И кроме Пикассо, там сотня великих, заметила двоюродная сестра жены, бухгалтерша с печальным серым лицом. Юлия засмеялась и обратилась к тебе: дядя Игорь, при чем тут остальные? Кивнул. А барышни — пожилая и юная — заспорили, какой уровень выше, светский или религиозный… Крепыш Сашка помалкивал. Ему, небось, понравились только мечи ассирийцев и кони греков.
А тебе запомнился отпечаток тела египетской царицы в саркофаге. Хозяйка разрисованного древнего ящика отсутствовала, но на дне темнело сальное пятно. Почти по Райкину. Сорок лет не показываться здесь, наконец, придти и увидеть жирное пятно. Раньше в глухих деревнях наутро после свадьбы демонстрировали простыню новобрачных: след целомудрия. Дикий обычай. А выставленные на всеобщее обозрение знаки всесилия смерти, разрушения, гниения — форма просветительства, проклятье.
Потом даже снились кошмары, будто кто-то преследует, беготня по лестницам, залам, наконец схватили, ведут, в одном из залов публика во фраках, играет камерный ансамбль, а посреди на постаменте, в саркофаге лежит распухшая бабища, какой-то хлыщ делает пассы, и она надувает щеки, приподнимается и снова падает на спину, обдав всех смрадом. Вырвался из рук, опять беготня, мельтешение, шарканье ног.
…А сейчас такое чувство, будто все-таки приволокли к ней и принесли в жертву, прирезали, как поросенка.
Впрочем, поехать решил сам, ну, раз такое совпадение, попал в этот Глинск, а тут рукой подать до пенатов, в которых никогда не бывал и о которых лишь что-то невнятное слышал от матери, резкой, скрытной, истеричной женщины. Отчего не прильнуть, как говорится, к истокам. Сам помнил лишь запах — странно: запах лимона. Откуда там были лимоны в войну?