Провинциальный человек - Виктор Потанин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Успокойтесь, — вздохнул глубоко Алеша. Ему уже было жаль человека. — Успокойтесь, — повторил снова и посмотрел прямо в глаза. Но тот не выдержал взгляда, опять закрылся руками.
— Помолчи, сынок, вот будут свои да кровны...
— У всех горе. Нет никого без горя. — Алеша сказал эти слова потихоньку, словно бы для себя сказал, но сосед услышал и поднял голову.
— Давай, Алеша, подучи старика. Сынок мой тоже меня воспитывал, а теперь вот его... — Он усмехнулся, налил в стакан и медленно выпил. Еще сильней покраснело его круглое белесое лицо. Потом подмигнул нехорошо, по-шальному:
— Ну, как же ты с горем-то? Поди, тяжело? Влюбился, что ли, у моря-то? У меня тоже сын невесту оставил. Поди, дождется... — И сразу краснота пропала с лица, оно сделалось строгим, серьезным. Глаза раскрылись и ждали. И это ожидание подтолкнуло Алешу.
— Человека сгубил я... — вдруг сказал он и сразу замер. И в груди опять ожил птенчик и стал задыхаться. «Зачем сказал? Зачем?..» — вопрошал Алеша кого-то. Но сосед был спокоен, точно не понял.
— Все мы кого-то сгубили, а ты говори, облегчайся. Расскажешь — и легче. Наша душа — колодец. Закрой его, не пусти народ — и прокисла вода, пропала. А можно и по-другому: заходи, человек, бери, черпай! И вздохнули ключи, а воды — того больше.
— Я понимаю... — опять начал Алеша. Он уже не бледнел, успокоился, потому что принял решение. Он решил рассказать встречному все без утайки. Пусть судит его, Алешу, пусть. Может, потом будет легче. Еще час назад такое решение его бы удивило, но теперь река вскрылась, понеслась вперед тяжелым потоком и потащила с собой все льдины, коряги, и все, что скопилось в ней за долгие часы ожиданий, все рванулось теперь, не унять. И он подчинился этому зову. Да и сосед поощрял:
— Говори, сынок, облегчайся. Поди, у моря впервые?
— Ну, конечно. У меня друг в Краснодаре...
— Заезжал к нему?
— Не застал. Он к тете уехал. Там поселок Холмы. Я за ним.
— У Темрюка-то?
— А что, вы знаете? — Алеша вздрогнул и сразу стих.
— Давно живу, много знаю... — Теперь сосед смотрел исподлобья, таинственно, но эта таинственность почему-то манила, притягивала. Так порой зовет тебя глубина под мостом, под обрывом. Так и рвешься, заглядываешь. А зачем бы? Но все равно зовет бездна.
— Чё, сынок, напугался? Я в тех местах воевал... И не бойся, я не колдун какой, душа моя человеческа...
— Есть ли у человека душа? — усмехнулся Алеша и вздохнул глубоко, с остановками. Он переживал, что его перебивали, когда хотелось говорить, говорить. Но сосед опять привлек к себе его внимание.
— Есть, конечно, душа. Пустоты не бывает. У тебя вон она плачет, колотится. Хорошо, что не пьешь. А я вот выпью, послушаю...
— Чего слушать? Хорошо было! Николай повел меня к вечернему морю...
— Батюшки-светы, к вечернему. Поди, нагишом искупаться?
— Зачем вы? Уже шторм поднимался.
— Ух ты, Алешенька, шторм начинался. Так как же вы уцелели? — Он засмеялся, закашлялся, потом оборвал себя: — Ну ладно, посмеялись — забыли. Ты человек, Алеша, я вижу... И на сынка ты похож, как две капли. Дай бог ему там здоровья. Это все не жизнь у него, а ученье. Помнишь, я про фронт-то рассказывал, как нас выгрузили да в лесок. И у тебя, Алеша, ученье. Потом будет потяжелее. Так что не трусь, сохраняй в себе человека... Давай, я за вас выпью. Дай бог тебе бабенку подходну, дай бог тебе деток. И внуков, и внучек. И чтобы не хоронить, а ростить. — Он выпил, вздохнул глубоко, отвернулся. — Населяй мир, Алеша-а-а! Хороший ты парень!.. — Он повернул лицо, достал папиросу. И только сейчас по-настоящему разглядел его Алеша. Лицо белесое, круглое, зато глаза — широкие, темные, почти смоляные. И все время играют зрачки, изменяются — это кровь к ним подходит, играет. А голова белая, волосы прямые, коротенькие, на висках с сивой ржавчинкой, зато брови снова широкие, темные, и темнота эта пугает. — Ну, чё замолчал, Алеша? Кого погубил там? Говори — легче будет. Говори — я послушаю.
— Да откуда вы знаете: легче, тяжелее, — рассердился Алеша и замолчал опять. Но сразу пожалел, что вспылил, рассердился, да и бездна манила, звала к себе. И хотелось рассказывать, признаваться, и опять в нем рушились льдины, ломались. Но сосед перебил:
— Знаю, сынок, не расстраивайся. А теперь скажи, в чем одета была, что сказала она?
— Кто она? — удивился Алеша и посмотрел на него в упор. И тот глаза не отвел, а глаза прямые, печальные, и опять набухли зрачки. Как будто перед слезами.
— Ты не придуривай! Чё, у моря да без знакомств? — В его тоне уже приказ, раздражение, и глаза совсем напряглись, расширились, и Алеша поддался, не выдержал.
— Машей звали, Марией...
— Мария?! — Он опустил голову и заплакал. Алеша еще ничего не понял. Он только смотрел на лицо его и на плечи. Они нависли, как у больного, так же трясутся. Потом он вскинул голову и ладонью — за ворот. Рубаха треснула сверху донизу и распалась.
— Что с вами? Я воды принесу...
— Ладно, парень. Не до воды мне. И не гляди так, не надо. У меня дочку звали Марией. Уже в земле лежит да поляживает.
— Она болела?
— Кого болела? Нашли опухоль и зарезали. Кабы начальника какого дитё...
— Врачи, наверно, не виноваты, — сказал тихонько Алеша, но он услышал и сразу схватил Алешу за локоть.
— Да я понимаю! Я все понимаю... Ты прости старика, сынок. Я помру теперь с этим. Она недалеко здесь жила, в Тамани... — И у него опять заходили плечи.
— Я воды принесу?
— Ты сиди, не выдумывай. А я выпил зря. Не в мои теперь годы. Может, усну, тогда отойду. — Он лег на полку прямо в одежде и сразу начал постанывать. Потом дыхание окрепло и выровнялось. Видно, заснул.
Алеша тоже прилег и закрыл глаза. Вагон все так же качался, подрагивал, над потолком выл ветер, свистел в вентиляторе. Грустно, тяжело, что сосед уснул. Алеша уже привык к его дыханию и голосу, хотелось еще разговоров, да и река в нем все бурлила, рвалась вперед, и он совсем подчинился — и сразу течение подхватило его, понесло. И в груди было свободно, и дышалось легко — много воздуха. А потом стало совсем легко и свободно, и отступило на миг страдание, и сердце билось уже ровно, уверенно, как было порой возле сестры, возле матери. «И зачем бы лечить такое и ехать куда-то. Не надо бы ехать, лучше сидеть дома, лучше бы дома». И вдруг стало так хорошо, так стремительно, что он куда-то полетел, приподнялся. Нет, он не полетел, не поднялся, а просто стоял на обрыве, а сердце билось и поднимало, и хотелось взлететь. Он знал, догадывался — это от моря, от воздуха, от дальней дороги. А потом пошли ужинать, тетка Колина все ходила за ним, как за маленьким, и все смотрела в глаза, упрашивала:
— Вы кушайте, кушайте, уважайте своих хозяев. Все есть, слава богу, и вино свое, и фрукты, ягоды. Оставайтесь у нас, живите.
Потом зашла соседка — Мария Васильевна. Ее тоже к столу пригласили, графинчик подвинули. Он не сразу заметил ее. Опьянел, размечтался, а она уже рядом сидела. И на столе — ее полные красивые руки.
— Почему серьезный, Алеша? У тебя имя — Алеша? — Она уже к нему обращалась, что-то пытала и откинула назад свои волосы. Они упали на спину тяжелой копной. Николай поставил пластинку.
«Ах, какая ты мне близкая и ласковая, альпинистка-а моя, скал-лолазка моя!» — рычала пластинка. Что пластинка? Вот она уже приглашает, берет за руку. В комнате жарко и танцевать нельзя, но они танцуют, не замечают. И пластинка очень длинная, нервная, и пугает кого-то Высоцкий и задыхается, но все равно хорошо вдвоем.
— Сколько тебе, Алеша?
— Двадцать пять, а тебе?
Он сразу прибавил четыре года, и она поняла.
— Сколько, сколько? Да ты не скажешь, а я вот свои убавляю. Как мужик бросил нас, так и убавляю.
— Какой мужик? — Он поднял глаза.
Мария засмеялась, закинула голову. Опять волосы упали назад.
— Муж, Алеша. Бросил с дочкой меня, уехал к молоденькой. А мы не плачем. Танцуем.
Николай опять поставил пластинку, опять танцевали. На улице шумел ветер, накрапывал дождь, потом дождь перестал, а ветер остался. Окна были открыты, без занавесок, где-то рядом шумело море, и ему очень хотелось к морю, надоело застолье. Но он все равно не жалел, что заехал. Он знал, что только для него этот стол, этот ужин и даже эта пластинка — только для него одного. Николай рассказывал что-то смешное, и все смеялись, потом опять пел Высоцкий, но пел уже грустно, протяжно. Его голос сливался с ветром, и было красиво. Потом к Николаю зашла девушка и увела в кино. Они остались трое: тетка, Алеша, Мария. Хозяйка еще налила вина, но ее перебила Мария:
— Хватит, не надо. Мое вино лучше. Пойдем мое пить, Алеша. — У нее получилось грубо, внезапно, но никто не вмешался. Да и кому? Тетка сразу погрустнела, ушла на кухню.
— Пойдем, Алеша. Да ты не бойся, я не кусаюсь, — Мария говорила быстро, спешила и даже не дожидалась ответа.
Они вышли во двор. Мария была веселая. Далеко в небе шарил прожектор, и ночь казалась еще глуше, темнее.